«Тяжелый танк, – вмешался в разговор начальник штаба. – Он сам встал за пушку и зажег его. Он тебе расскажет. Ты расскажи командиру», – обратился он к Попову.
Но Попов ничего не ответил. Видимо, все это было уже далеко от него и мало его интересовало.
Помолчав с минуту, он дотронулся до моей руки и тихо сказал:
«Ты, Пабло, не ожидал меня здесь встретить, да?»
«Почему не ожидал?»
«Не ожидал, не ожидал, – упрямо повторил он, – Я же болгарин».
«Ты антифашист», – сказал я.
«Да, да, – прошептал он. – И ты не верь тому, что говорят про наш народ из-за того, что этот проклятый болгарский экспедиционный корпус стоит здесь, в Македонии».
«Про народ ничего не говорят».
«Говорят, говорят, – зашептал он. – Болгары, болгары. И про меня когда-то говорили, когда я был жив».
Он уже так свыкся с мыслью о смерти, что сказал о себе в прошедшем времени.
«Хороший, хотя и болгарин, храбрый, хотя и болгарин… Нельзя так! Димитров тоже болгарин. А этих, которые сейчас там, в Софии, фашистов, – мы их расстреляем. Помнишь, как мы с тобой расстреляли тех, из пятой колонны, в Таррагоне? Помнишь?»
«Помню», – сказал я.
Он еще выше приподнялся на соломе и, переждав приступ кашля, громко сказал:
«А танк был совсем как тогда, и дождь шел. Только не было пива, помнишь, из горлышка…»
Потом бессильно опустился на солому и, закрыв глаза, попросил:
«Слушай, спой „Бандера Роха“».
Я молчал.
«Спой».
Было странно вдруг петь здесь, в разбитой македонской хате, старую песню испанских республиканцев, но я не мог ему отказать и спел один куплет.