Наставники Лавкрафта ,

22
18
20
22
24
26
28
30

– О да! – Почему-то это нам обеим показалось забавным, и среди ночной тишины раздался наш смех. Потом я продолжила: – В любом случае, пока Майлс общался с мужчиной…

– Мисс Флора оставалась с женщиной. Это устраивало их всех!

Это в некотором смысле устраивало и меня тоже, ибо я чувствовала, что стою перед дверью, скрывающей особые ужасы, и старалась запретить себе заглядывать за нее. Но теперь я узнала достаточно и сумела остановиться вовремя; поэтому здесь я не пролью больше света на этот предмет и ограничусь передачей моих последних реплик.

– То, что мальчик лгал и был дерзок, признаюсь, не настолько впечатляющие образцы естественного поведения человека, какие я ожидала получить от вас. И все же их хватит, чтобы мне быть начеку еще больше, чем прежде.

Рассказ Гроуз о разговоре с мальчиком заставил меня задуматься – хватило ли бы моей нежности, чтобы простить его? И тут же мне стало стыдно, потому что лицо моей подруги выражало безграничное прощение. Это выяснилось, когда, уже подойдя к двери классной комнаты, она спросила:

– Но вы же не обвиняете его, правда?..

– В том, что он скрывает от меня свои отношения с кем-то? Ах, запомните, что я не стану обвинять никого, пока нет новых сведений. Я просто должна подождать.

С этим она вышла и направилась по другому коридору в свою комнату. Я закрыла за нею дверь.

IX

Я ждала и ждала, а дни проходили, и мое напряжение ослабевало. Новых инцидентов не было, и, проводя время с утра до вечера в общении с учениками, я довольно скоро почувствовала, что болезненные фантазии и даже неприятные воспоминания тускнеют, будто буквы, стертые с доски губкой. Я упоминала уже о том, что могла активно культивировать в душе преклонение перед удивительной детской прелестью, и вы можете легко представить себе, что я не пренебрегала этим источником, какие бы камни ни таились на его дне. Трудно выразить всю странность этой попытки бороться с открывшимися фактами; но она, конечно, была бы гораздо более мучительной, не будь столь успешной. Я часто удивлялась тому, как мои маленькие подопечные могли догадываться, что я думаю о них; и то, что эти странные мысли делали общение с ними еще более интересным, отнюдь не помогало мне скрывать их от детей. Я содрогалась от боязни, как бы они не заметили этот мой огромный интерес. Мысленно я часто представляла себе самое худшее развитие событий и приходила к выводу, что в любом случае даже пятнышко на их невинности – при всей их безупречности и предсказуемости – становилось еще одним доводом в пользу риска. Бывали моменты, когда я, повинуясь непреодолимому импульсу, обнимала детей и прижимала к своему сердцу. Поддавшись такому порыву, я говорила себе: «Что они об этом подумают? Не выдаю ли я себя?» Я могла бы легко запутаться в печальных, диких зарослях подобных мыслей; но реальным итогом тех мирных часов, которыми мне удавалось еще наслаждаться, был вывод, что непосредственный шарм моих маленьких воспитанников был маскировкой, действенной даже при подозрении, что они притворяются. Иными словами, я сообразила: если дети что-либо усмотрели в проявлении моих горячих эмоций, то ведь и я, помнится, подумывала, не странно ли заметное усиление их показной ласковости.

Дети в ту пору проявляли чрезмерную и неестественную любовь ко мне; правда, если подумать, это могло быть и просто их чувствительной реакцией на непрестанные танцы взрослых вокруг них и ласку. Почести, обильно воздаваемые мне, признаться, успокаивали мои нервы, и я ни разу не смогла, так сказать, поймать детей на обмане. Они никогда прежде, пожалуй, не старались сделать так много приятного для их бедной защитницы; и дело тут даже не в том, что они усваивали уроки все лучше и лучше, что, естественно, радовало меня больше всего. Брат и сестра развлекали, забавляли меня, устраивали сюрпризы; читали отрывки из книг, рассказывали истории, разыгрывали шарады[15], налетали на меня в костюмах животных или исторических персонажей, но более всего они восхищали меня, представляя «пьесы», которые тайком разучивали и могли часами декламировать наизусть. Не следует доискиваться причин – даже если бы я взялась за это сейчас – тех особых личных наблюдений, корректируемых еще более личным восприятием, которые заставляли меня тогда сокращать часы их занятий. С самого начала дети проявили способности ко всем предметам, общую предрасположенность к учению, которая обеспечила им замечательные успехи. Они принимали от меня задания так, словно любили их, и совершали, ради столь щедрого дара, без принуждения, маленькие чудеса запоминания. Они выскакивали из-за угла не только в виде тигров или римлян, они изображали современников Шекспира, астрономов, мореходов. Случай был до того необычный, что, видимо, это и определило мое решение, которое я и поныне затрудняюсь объяснить иначе: я имею в виду свое неестественно отрицательное отношение к отправке Майлса в другую школу. Помню, что я постановила на время не поднимать этот вопрос и удовлетворилась этим потому, что мальчик выказывал ежедневно поразительные признаки ума. Он был слишком умен, чтобы неумелая гувернантка, дочь пастора, позволила себе его испортить; и самой странной, если не самой яркой нитью в моей тогдашней умственной вышивке было впечатление, которое я не осмелилась додумать до конца, что он находился под чьим-то влиянием, служившим огромным стимулом в его детской интеллектуальной жизни.

Впрочем, решить, что такой мальчик может пока обойтись без школы, было нетрудно, а вот как такого мальчика мог «выгнать» директор школы, оставалось тайной. Должна добавить, что, находясь почти постоянно в обществе учеников – а я старалась их надолго не оставлять, – я не смогла пройти по каким-либо следам далеко. Мы жили в ореоле музыки, любви, успехов и любительских спектаклей. Музыкальный слух у обоих детей был отличный, но старший особенно отличался способностью схватывать и повторять. Пианино в классной комнате служило орудием против любых мрачных фантазий; а когда это не получалось, были еще посиделки в разных уголках, когда они по очереди, в самом веселом настроении, выбегали, чтобы «войти» обратно в новом образе. У меня самой были братья, и для меня не тайна, что маленьким девочкам бывает присуще рабское преклонение перед маленькими мальчиками. Но вот нашелся же в мире мальчик, способный так трепетно относиться к существу другого пола, меньшему по возрасту и уму! Дети были необыкновенно дружны, и сказать, что они никогда не ссорились, не ябедничали – значит воздать лишь сухую хвалу их милоте. Правда, порой, более сухим взглядом, я замечала следы каких-то недоразумений между ними: тогда один из них старался привлечь мое внимание, а другой куда-то прятался. В любой дипломатии, я полагаю, есть своя наивная сторона; но если мои ученики и злоупотребляли моей добротой, то проявляли минимальную грубость. Затем, после недолгого затишья, грубость проявилась в совсем ином аспекте.

Вижу, что сильно затягиваю повествование; но я должна сделать рывок. Продолжая рассказ о мерзостях Блая, я не только бросаю вызов самому великодушному доверию – это меня мало беспокоит, – но, что гораздо хуже, воскрешаю пережитые страдания; придется мне снова пройти тот путь до конца.

Час, после которого, как я теперь вижу, покой сменился сплошными мучениями, настал внезапно; но я уже дошла до середины, и пройти к выходу самым прямым путем можно лишь двигаясь вперед. Однажды вечером, без каких-либо примет или предвестий, я ощутила то же холодное дуновение, что и в ночь моего приезда; но тогда оно было более легким и, как я уже упоминала, не осталось бы, вероятно, в памяти, если бы не волнения следующих дней. Я еще не легла, читала при паре свечей. В Блае была целая комната, набитая старыми книгами, романами, в том числе прошлого века; были там сочинения с определенно подпорченной репутацией, но отнюдь не редкие экземпляры, свезенные в этот заброшенный дом, и я, с неудержимым любопытством молодости, увлеклась ими.

В тот вечер я сидела, помнится, с «Амелией» Филдинга в руках, и меня не тянуло в сон[16]. Почему-то я была твердо убеждена, что уже очень поздно, и притом не хотела взглянуть на часы. Кроме того, я помню, что белый складчатый, по моде тех дней, полог над изголовьем кроватки Флоры надежно оберегал ее детский сон, – это я обязательно проверяла по вечерам. Одним словом, хотя книга меня глубоко заинтересовала, ее очарование внезапно рассеялось, и я, перевернув страницу, уставилась на дверь комнаты. С минуту я прислушивалась, вспоминая то смутное ощущение первой ночи, что по дому движется нечто непонятное, и еще заметила, что легкий ветерок из открытых створок окна слегка шевелил опущенную до середины штору. Затем, с видимым хладнокровием, которое могло бы показаться кому-то восхитительным, если б там было кому восхищаться, я отложила книгу, встала, взяв свечу, быстро вышла из комнаты и, бесшумно закрыв дверь снаружи, заперла ее на ключ.

Моя свеча едва рассеивала темноту. Не знаю, что придавало мне решимость, что вело, но я пошла прямо по коридору, высоко подняв свечу, пока не разглядела впереди большое окно у поворота главной лестницы. В этот момент стремительно произошли три события. Они были фактически одновременны, но я уловила их в последовательности, как три вспышки. Свеча, ярко разгоревшись, вдруг погасла, и я поняла, что все разгляжу и без нее: за окном ночной мрак уже уступал рассвету. Потом я увидела какую-то фигуру на ступеньках. Тут мне потребовались считаные секунды, чтобы приготовиться к третьей встрече с Квинтом. Призрак уже достиг площадки на полпути наверх и оказался совсем рядом с окном, где увидел меня, замер и уставился тем же жестким взглядом, каким смотрел с башни и из сада. Он узнал меня, как и я его; и так, в холодном, слабом полумраке, где поблескивали лишь стекла и полированный дуб перил, мы смотрели друг на друга с равным упорством. В тот раз он казался абсолютно живым – отвратительный, опасный пришелец. Однако не это было чудом из чудес; я бы назвала чудом то обстоятельство, что страх начисто покинул меня и я была готова помериться с ним силами.

Когда этот необыкновенный момент миновал, мне досталось немало тревог, но ужас, слава богу, ушел навсегда. И он понял это – что стало мне ясно в мгновение ока. Я почувствовала, в яростном приливе уверенности, что, продержавшись еще минуту, смогу не считаться с ним – хотя бы на время; и всю эту долгую минуту призрак выглядел словно живой, мерзкий человек, мерзкий именно потому, что он и был таким человеком: я как будто столкнулась в одиночку, глубокой ночью, в спящем доме, с каким-то врагом, авантюристом, преступником. Именно мертвая тишина, сопровождавшая наш долгий обмен взглядами, придавала ужасу, и без того очень сильному, оттенок сверхъестественного. Если бы я встретила в такое время и в таком месте убийцу, то все-таки могла бы с ним заговорить. Что-то произошло бы между нами в реальности, по меньшей мере, я и, и он хотя бы пошевелились. А тогда время растянулось; еще чуть-чуть – и я усомнилась бы в собственном существовании. То, что за этим последовало, не могу выразить иначе, как сравнив тишину – которая в определенном смысле была проявлением моей силы – с некой материей, поглотившей фигуру пришельца; в тишине смотрела я, как он поворачивается и уходит, как мог бы уйти при жизни тот низкий негодяй, заслышав зов хозяина, а я гляжу тому в прямую спину, которую никакой горб не изуродовал бы сильнее, пока он спускается по ступенькам и исчезает во тьме за поворотом лестницы.

X

Я постояла немного на верхней площадке, пока не осознала, что незваный гость, уходя, в самом деле ушел, и тогда вернулась в свою комнату. При свете оставленной мною свечи я сразу же увидела, что кроватка Флоры пуста; и тут ужас, которому я пятью минутами ранее давала отпор, снова сразил меня. Едва дыша, я бросилась к кроватке, где оставила ее спящей: стеганое шелковое одеяльце откинуто, простыни смяты, а белый полог задернут, чтобы скрыть это; но мои шаги, к моему невыразимому облегчению, вызвали ответный звук: колыхнулась оконная штора, и малютка выпрыгнула из-за нее на пол. Она стояла, не спеша укрыться, в короткой ночной сорочке. Голые розовые ножки, золото локонов, насупленное личико… Никогда не приходилось мне так остро чувствовать потерю преимущества (только что чудом приобретенного), как в ту минуту, когда она напустилась на меня с упреками:

– Вы нехорошая! Где вы пропадали?

Вместо того чтобы сделать ей выговор за шалость, я вынуждена была оправдываться и объяснять. Она же, в свою очередь, объяснила, с милым простодушием, с легкостью, будто неожиданно проснулась, заметила мое отсутствие в комнате и вскочила посмотреть, что со мной. От счастья, что девочка нашлась, я вдруг – и лишь ненадолго – почувствовала слабость в ногах и опустилась в кресло; а она тут же подбежала, взобралась ко мне на колени, ожидая, что я ее обниму, и пламя свечи озарило ее чудесное личико, еще румяное от сна. На мгновение я закрыла глаза, сознательно уклоняясь от избытка красоты, от сияния голубых глазок.

– Так ты меня высматривала в окне? – спросила я. – Ты думала, что я вышла погулять?