В распахнутой калитке неподвижно, как изваяние, стояла красивая, рослая женщина. Та самая, рекомендованная становым и прозванная местным чиновничеством «каторжной Венерой».
На ярком, нежном лице ее, в продолжение всей предыдущей сцены, не дрогнул ни один мускул, и когда ее сожитель скрылся за поворотом улицы, она глубоко вздохнула, поправила цветной платок, напущенный на лоб и, потупив глаза, ушла во двор.
— Вы, э-э… не знаете, за что арестовали вашего… э-э… мужа? — с некоторой неловкостью спрашивал Галанцов, впервые имевший дело с женщиной не из «света» и не из «полусвета», а потому не знавший, какой тон взять в разговоре с шедшей рядом по пролеску «Венерой».
— А кто их знает! — просто и равнодушно бросила та. — Это всегда так-то… Как кто «с орлами» на меня нацелится, — тую ж минуту Алексея на месяц в холодную берут… Потому он «поножовщик», «рисковый» человек… Зарежет еще…
Галанцов вспомнил станового: «сликвидирую-с!» Вот оно!
— А вы, никак, тоже «с орлами»? — спросила «Венера», и такое острое, даже без насмешки, понимание чудилось в ее тоне, что Галанцов смущенно забормотал:
— Я… вы не подумайте… Я не… затем…
Красавица взмахнула густыми ресницами и простым, до ужаса понятным взглядом остановила слова, застрявшие и перешедшие в камень.
Ночь проходила без сна. В прорезь ставня мерцал туман рассвета. Истомленное, сытое долгожданными ласками тело Галанцова горело от укусов бесчисленных блох, кишевших в душной, смятой постели. Острота обнажения во тьме минула и в сердце шевелилось что-то непонятное еще, но беспокоящее, как приближающаяся зубная боль. И теперь, после буйных ласк, эта большая, нагая женщина с влажными глазами казалась ему бедным, обиженным ребенком. Сверлила душу «ликвидация» станового. И весь давешний разговор сейчас, в этой подстерегающей совесть бессонной полутьме, будил в душе что-то похожее на изжогу. Хотелось заплатать над изломанной, когда-то цельной и красивой душой женщины, драму которой он слышал сейчас, между ластами. Хотелось что-то сделать для нее большое, хорошее, излечивающее…
Галанцов досадливо мотнул головой, достал в полутьме свой бумажник и, вынув оттуда горсть бумажек, на ощупь не меньше ста рублей, сунул их в беспомощные пальцы притихшей «Венеры».
Ночь молчала. Блохи кусали. Женщина тихо всхлипывала.
ДЕВЯТКА
Халявкин решил это не сразу.
Он боялся и ждал прихода ночей.
Когда оглушенное дневной трепкой тело вытягивалось под колючей тканью восьмирублевого одеяла, сон приходил не вдруг.
Скверные папиросы гнали его и обжигали рот до ощущения кислоты.
Ломило слегка в висках: за день тысячу раз повторенные в гроссбухе «нетто», «брутто» и транспорты давали себя знать.
Но зато только ночью забитая мысль бывала свободна до фантастики. Нездорово. Напряженно. Мучительно.