— Вы совершаете большую ошибку, — все тем же елейным тоном промолвил мэтр Этьен Плезанс. — Мы можем принудить вас говорить.
— Но я клянусь вам…
— Не клянитесь!
И вдруг, резко сменив тон, мэтр Плезанс бросил:
— Так что вы решили: да или нет?
Франсуа опустил глаза.
— Если надо признаться в чем-то, чего вы желаете, — через силу выдавил он из себя, — я готов. Только ради Бога скажите сперва, что я вам должен отвечать.
— Это уже куда разумней, — объявил официал и извлек подписанное Вийоном признание, которое тот сделал в прошлом году в Орлеане. — Итак, мне нужно знать, — и он сделал знак палачу и его подручному приблизиться, — где мы можем найти злодея по прозвищу Белые Ноги, упомянутого вами в этих ваших показаниях.
— Мэтр! — воскликнул Франсуа.
— Вам это неизвестно, да?
— Помилуйте! — простонал перепуганный Франсуа. — Я всего лишь раз видел этого человека. Было это однажды вечером в Орлеане, там еще был Колен. Мы встретились на постоялом дворе, названном мною в этих моих показаниях, а потом он нас повел в непотребный дом, который я тоже назвал. И это все. Именем Господа нашего Иисуса Христа, умоляю вас, велите этим людям уйти: мне нечего вам больше сказать, я ничего не знаю…
Франсуа был в таком ужасе от мук, ожидающих его, что хотел броситься к ногам мэтра Этьена Плезанса, но официал сделал знак палачам, и те, схватив несчастного узника, положили его на кобылу, связали по рукам и ногам и вздернули на дыбу.
— Ради Бога, сжальтесь! — закричал Франсуа.
Его тело захрустело, стало вытягиваться, удлиняться, и из груди у него вырвался звериный крик боли. Это было чудовищно. Его подтягивали вверх, и ему казалось, что все у него трещит, рвется. Рвутся мускулы. Трещат кости. К ногам ему привязали груз, и груз тянул его вниз, но все не мог коснуться пола, потому что палачи постепенно, не спеша подтягивали Франсуа все выше и выше.
— Мне больно! Больно! — стонал Франсуа. — Боже, какая боль! Я не вынесу! Спасите!..
Запястья, стянутые веревкой, на которой его подтягивали, жгло, как огнем; ему казалось, будто пальцы у него разбухли и вот-вот лопнут. И голова тоже. Ощущение было, будто руки его, вывернутые в плечевых суставах, переполнились кровью, и, еще минута, и она вырвется наружу. Дышать было нечем; глаза застилала красная пелена; в голове словно бы бил молот, и с каждой секундой все чаще и все громче; во рту был привкус земли. Сознавал ли он что-нибудь? Он просто ощущал непереносимую боль, и выл, выл, не переставая; каждая клеточка, каждый нерв бедного его тела, вздернутого на дыбу, превратились в комок боли. Он уже был не человек, а жалкая, страждущая, раздираемая плоть, корчащаяся под пыткой, плоть, которую старательно, трудолюбиво терзали, так что вся она стала одной невозможной мукой. Франсуа в последний раз по-звериному взвыл и обмер. Очнулся он у себя в камере, рядом с ним кто-то сидел.
— Кто ты?
То был монах.
— Пить… — еле слышно прошептал Франсуа.
Монах поднес ему ко рту кувшин с водой. Франсуа сделал несколько жадных глотков и вдруг, вспомнив, что ему пришлось вынести, взглянул на свои руки — сперва на одну, потом на другую; он долго их разглядывал, ощупывал, потом закрыл глаза и опал на солому.