— Если бы вы ответили на вопрос мэтра Этьена Плезанса, — равнодушным голосом промолвил монах, — вам не пришлось бы испытать такие страдания.
— Уходи…
— Но это ведь была не самая страшная пытка. Вовсе нет. Вас всего-навсего вздернули на виску, но раз вы ничего не сказали, вас придется снова пытать.
— Холодно… — прошептал Франсуа.
— Впрочем, как знаете, — буркнул монах. — У вас будет неделя передышки, а потом — не забывайте этого — вам снова придется подняться наверх.
— Да уйди ты! — простонал Франсуа. — Уходи! Убирайся!
Через день монах принес хлеб и воду, и Франсуа совершенно неожиданно поинтересовался, хорошая ли погода наверху.
— Вы бы лучше думали не о погоде, а о мэтре Этьене Плезансе, — с угрюмым видом посоветовал монах.
— А чего о нем думать, — бросил Франсуа. — Я и так все про него знаю. Он будет меня пытать.
— Но вы могли бы избегнуть пытки…
Вместо ответа Франсуа отвернулся к стене и, прикинув, что у него есть еще четыре дня, прежде чем его снова поведут на допрос к официалу, сказал себе, что по крайней мере эти четыре дня он будет жив. После страданий, что он претерпел, в нем произошел какой-то переворот. Он больше не думал о смерти, Совсем даже напротив. Его поддерживала непонятная зыбкая надежда. Он подумал, что если вынесет пытку, то у него, возможно, будет неделя передышки перед следующей, и это отдаляет его от петли, потому что господа дознаватели, похоже, уперлись в намерении вырвать из него желаемые сведения. Достаточно не поддаться им, а потом, продемонстрировав свое упорство, добиться, чтобы они освободили его, и тогда он сообщит им, где укрывается Белые Ноги. Ему приходили в голову самые несуразные планы, и он верил в них, воспарял духом, но когда его вторично подняли на виску, у него хлынула кровь из ушей, носа, рта, и он уже решил, что ему и впрямь пришел конец. После третьей пытки он больше девяти часов валялся без сознания в своей темной камере, и не было никого рядом; его полумертвое истерзанное тело дрожало как в лихорадке. Увидь его кто-нибудь из прежних знакомых, они не узнали бы его. Лежа на каменных плитах пола, он проплакал всю ночь, полный ненависти и отчаяния, но пыткам его больше не подвергали, зато оставили на пять дней без еды и питья в полном одиночестве и мраке, и он, непонятно каким чудом остававшийся в живых, возблагодарил небо за то, что оно поддерживает его. Он превратился в собственную тень, но тень эта шевелилась, ползала по камере, дышала. Тень эта не желала умирать, она боролась, цеплялась за жизнь и однажды, поддавшись безумной надежде, возопила стихами:
Никогда еще, даже в Орлеане, он не испытывал большего страха, не чувствовал себя таким ничтожным. И тем не менее в этом каменном мешке, куда вверг его мэтр Этьен Плезанс, надеявшийся когда-нибудь вырвать из него сведения, которые, как подозревал этот его мучитель, он упорно скрывает, Вийон победил и себя, и его. От горячки, вызванной голодом, лихорадкой, лишениями, в нем рождались сгихи, и он повторял их вслух раз по десять кряду, чтобы запомнить, не забыть. Странно все это было. Эта горячка проявлялась насмешливостью, разнузданностью, прихотливостью, продиктовав ему печальный вопрос:
и нежданный сумасбродный ответ:
возмущается сердце в придуманном поэтом пародийном споре между духом и материей, который он представил в форме баллады:
В ней было все — язвительность, точность, незаменимость каждого слова, свобода в переброске репликами, ритм, характер. Да, в этих стихах во всем чувствовалась рука Франсуа Вийона, и в иные мгновения среди бед и скорбей ему вдруг казалось, будто они растекаются у него по венам, подобно огню, и высвобождают его из жуткой реальности. В них был весь он, подлинный, неподдельный, не таящийся, скорый на ответ, насмехающийся над советами, какие ему давались, и отвечающий в конце каждой строфы неизменным: «А мне плевать».
И все-таки неужто ему и вправду было плевать? Впереди ждала виселица, и все раздумья кончались тем, что Франсуа с горечью и ужасом говорил себе: в конце концов настанет день, когда ему наденут на шею петлю, а потом палач вышибет у него из-под ног скамью, и он запляшет в пустоте, как плясали тысячи до него, прежде чем петля окончательно его удушит. Господи всемогущий, если бы ты дал сил плевать и на это! Ничего другого Франсуа уже не боялся. И вот однажды утром его разбудили шаги в коридоре. Он вздрогнул, прислушался. Открывались двери соседних камер, звякали цепи, которые снимали с узников, и у Франсуа по спине побежали ледяные мурашки; он встал на колени, слушая, как монах расхаживает по коридору, громко выкликает имена узников и подгоняет их к выходу:
— Фирмен Мао! Антуан и Никола Камюз! Лемерсье! Быстрей! Быстрей! Шевелитесь!
Франсуа скулил, исполненный невыразимого животного ужаса.
— Вы тоже, — бросил ему монах, входя в камеру. — Вставайте. Бог смилостивился над вами.
— Каким образом?