– А как же? Адвокат-то прошение писать будет о помиловании.
Значит, его уже осудили, уже готовят прошение о помиловании. Прощайте, Антонина Ивановна и сладкая жизнь под боком у доброго Ивана Никитича. Ладно сформулированная мысль про Тонечку мелькнула в голове привычной прирученной курочкой, но на самом деле он денно и нощно думал об Ольге. Тюремная молва донесла, что ее отправили под домашний арест за участие в петербургских тайных сходках. И никакой прости господи она не была, просто норовистая, не смирная. Здесь, в Курске, тоже не сидела молчком: жандармы приписывали ей то листовки, то самодельные гранаты, то контрафактный шоколад. Какие гранаты? Никто этих гранат в глаза не видел. Глупости!.. При чем тут шоколад, если речь шла о мятежах? Наверняка добавили, чтобы обвинение выглядело поувесистее. Вот ее ведут по коридору во двор, вероятно, к следователю. Наверное, тот будет склонять ее к непотребствам. Неужели согласится? Он жадно цеплялся взглядом за удлиненное, сияющее роковыми алмазами лицо, будь она хоть в неприметном коричневом зипуне, хоть в замызганных калошах. Вот она гуляет с товарками, задирает сторожевых. Вот от нее передали записку. Не ему лично, а для всех – очередная пропаганда и бунтарские призывы. Просто слова ни о чем, а сердце закудахтало, заметалось пойманным в силки тетеревом. С чего бы это? Ведь его мечты посвящены одной Тонечке, нежной и скромной царевне купеческой лавки. А тут эти огненные глаза, эта неженская хватка.
При всей шелухе скандальных сплетен Ольга не боялась ни исправника, ни черта, ни быть осмеянной, продолжала весело распевать запрещенные песни, дразнить жандармских чинов и все тщилась передать невольникам прокламации. Сокамерники их читали, называя пустобрехом, смаковали анекдоты про царя и про Столыпина, хвалили смелость отпетой мятежницы Белозеровой и ложились спать, несколько раз перекрестившись и пожелав друг другу сладких, а лучше сладострастных снов.
Белозерова, казалось, вовсе не замечала Сенцова, и он тоже в конце концов успокоился, сумел все-таки перебороть себя: снова начал думать о Тонечке, вишневых присадках, маменькином огороде и ажурных локонах кружевной салфетки на буфете Екатерины Васильевны Пискуновой.
– Слышь, Табак, Ольгу-то твою сегодня на каторгу осудили. – Довольный Огурка щерился и протягивал руку, чтобы похлопать по плечу. – Ну все, готовься к свадьбе.
То есть они для себя постановили, что ему тоже дорога на каторгу. Говорить об этом по тюремному уставу не полагалось. Он покраснел и возмущенно фыркнул:
– При чем тут свадьба? Зачем вы меня конфузите?!
– Да брось, а то мы не видим, как ты ее глазенками-то кушаешь! Ладная девка, нечего сказать.
Ну любуется он, ну и что? Разве запрещено смотреть на красивое?
Перед судом его сводили в баню, подстригли, побрили, выдали чистую одежду. Подготовили как надо, отчего в душе упрочилась надежда на добрый исход. Как будто тюремные власти тоже хотели, чтобы Платоша не ударил в грязь лицом, чтобы судейские увидели воспитанного и законопослушного молодого человека, поняли, что на каторгу ему никак нельзя. В зарешеченное окно заглядывала равнодушная апрельская луна, желтая, как юбка Белозеровой. А ведь в эти самые деньки, в апреле, Сенцов планировал посвататься к Антонине Ивановне, витал в прибыльных грезах, смея и не смея надеяться, что сможет называть ее волшебным словом «невеста», произносить по слогам «об-ру-че-ны», как в стихотворении, как в песне. Из темноты выплывал милый профиль с опущенными долу сонными глазами, синими, как озерная вода, пепельные локоны струились по плечам, она открывала губки, чтобы произнести заветное «да», отворачивалась, но волосы внезапно темнели, лицо удлинялось – и вот уже перед ним не Тонечка, а опасная девица Ольга Белозерова декламировала непонятные стихи: «Всадница в желтом ведет за собой…» Платон вздрогнул и проснулся.
– Пора. С Богом. – Паровоз поднес кружку кипятка и чистое полотенце.
…Ему присудили каторжных работ на четыре года. Могли перевести на поселение, но Курск он увидит не раньше 1916-го. Игнат Александрович составил зубодробительное обвинение, упирая на святость человеческой жизни и непопустительство смертоубийству. Иван Никитич выпросил право выступить перед судом, горячился, адвокат кровоточил красноречием не хуже матерого конферансье, но не помогло. Или помогло? Могли ведь присудить и больше.
После процесса он долго сидел с Пискуновым наедине в какой-то судебной комнатушке, оба по большей части молчали. Прибежал запыхавшийся адвокат, пригрозил, что будет писать прошение на высочайшее имя, и убежал.
– Платоша, со всяким бывает… случаются камуфлеты[10], Христос терпел и нам велел. – Иван Никитич похлопал его по плечу. – Во всяком случае ты знай, что после всей этой… скрипучести ты снова можешь приехать и работать под моим патронажем.
– Благодарю, Иван Никитич, передавайте благопожелания Екатерине Васильевне и Антонине Ивановне, – только и сумел выдавить камуфлетчик.
Когда забрызганная грязью тюремная карета привезла его назад, к высокому каменному забору с коваными воротами, навстречу выехала другая, поменьше. Из окна выглядывал прямой без единой лишней черточки нос и неравнодушные горячие глаза.
– Эй, товарищ, как у тебя дела? – крикнула Ольга, на нее зашикали.
Платон невесело помахал рукой.
– Вот так жандармы расправляются с нашим братом, товарищ! – Звонкий голос растворился в цокоте копыт.
В камере его встретили сдержанными вздохами и крепким чаем. Паровоза к тому времени тоже осудили, он ждал этапа, Огурка крутился перед околоточным, как вошь на гребешке, уже третьего сменил, никто пока не мог подобрать к нему ключик, конопатый Колосок играл в молчанку, надеялся, что отпустят.