Жирандоль

22
18
20
22
24
26
28
30

Сенцов улегся на свою шконку еще засветло, отвернулся, уставился в окно. Вот и все. Не будет ни торговли, ни собственной лавки, ни навощенного паркета в гостиной, ни нежной Тонечки за накрахмаленной скатертью. На деревьях собирались серыми каплями ранние почки, кое-где наружу уже высовывались нежно-зеленые перышки, из форточки призывно пахло весенней землей, расквашенной талыми водами и щедро сдобренной навозом. Это был тревожный запах несбывшегося счастья.

Еще три недели продлилось ожидание. Вдруг еще передумают, переиграют? Вдруг покойный Лука Сомов окажется чудовищным упырем, за избавление от которого полагался не каторжный срок, а почетная грамота? Пришло грустное письмо от Антонины Ивановны. Между вежливых строк Платон прочитал, что она ему предана и собирается ждать из неволи. Он поначалу воспрял духом, забегал по камере, по-петушиному выпятив грудь, но под насмешливыми взглядами сокамерников сдулся, осел, как перестоявшее тесто.

– Все марухи пишут одинаково, паря, не бери на голову, бери метром ниже, – усмехнулся Сергей.

Он прав. Что значит «буду все так же коротать вечера с альбомами» или «вашу честную душу не сломят такие грозные испытания»? Это ведь ничего не стоившие слова, просто заверения в дружбе, без сердечного междустрочья.

– Не робей, братуха. – Колосок, которому он тоже показал письмо, ободряюще ткнул кулаком в плечо: – Гарно пишет, знать, не серчает, люб ты ей.

Платон поверил. В его положении очень важно уповать на хорошее, все жизнелюбивое внутри – а его в человеке ой как много, с излишком, плещет через край! – все это заставляло надеяться на лучший исход. Через три недели сформировался этап в Сибирь. Тюремщики вывели арестантов во двор, разделили на три кучки: политические, уголовники и женщины. За высоким забором хозяйничал май, дразнил птичьим щебетанием, пускал в глаза цветочную пыль. Среди женщин Платон с удивлением увидел Ольгу Белозерову.

– С политическими быстро расчухониваются: раз-два и готово. – Стоявший рядом Паровоз заметил его удивленный взгляд.

– В месте поедем, выходит? – Глупейший вопрос вырвался сам собой.

В ответ прилетел только презрительный цвирк.

Этапированных погрузили в телеги и повезли на вокзал, не старый, не в Ямской слободе, что открыли для специального поезда Александра Второго, когда тот возвращался из Крыма, а новый, в центре города – многоярусный теремок с каскадом маленьких зеленых крыш, похожий на разлапистую елку. Всю дорогу Платон не сводил глаз с прямой свечечки Ольгиной спины. На самом деле он хотел полюбоваться напоследок милым Курском, запомнить буйство цветущих садов по берегам непослушной Тускари[11], чванливые фасады Гостиного двора и густой, пробиравший до кишок звон Сергиево-Казанского собора. Но смотрел на изящную скрипочку белозеровской спины и ничего не мог с собой поделать.

На вокзале их долго продержали перед вагонами, он слышал, как Ольга читала стихи своим товаркам в теплых платках и чунях, но с одухотворенными, некрестьянскими лицами:

– «Тайны Атланты героев манят, гибнут таланты, горны звенят!»

Наконец поехали. В вагоне пахло пылью и кислой овчиной, из щелей сочилась паровозная гарь. Платон пробрался ближе к тамбуру, залез с ногами на приступочек и смотрел в маленькое зарешеченное окошко. Мимо поплыли леса и заливные луга, слюдянисто поблескивавшие на задорном майском солнце. Сквозь чертополох веков на него смотрела земля прадедов, сытое Черноземье, удобренное костями и потом не одного поколения Сенцовых. Он не сомневался, что выдюжит, крепкая крестьянская кость еще не размягчилась на купеческих перинках, и годы впереди еще сочные, успеется и копейкой разжиться, и деток нарожать. Про Тоню лучше забыть. Или нет? Остаться в Сибири навсегда – это не для него. Лучше попробовать написать ей, вложить записку в письмо для Ивана Никитича, мол, скучаю без ваших уютных вечеров за рукоделиями, передаю привет, если не имеете намерения знаться с каторжанином, лучше скажите напрямик, и я не стану докучать. От ее ответа будет зависеть, по какой колее покатится его жизнь.

Колеса натужно подвывали, жалуясь на них, постанывал вагон. Кто-то сиплый рассказывал, как готовить гашиш, из каких листьев. Гашиш – это ведь тоже табак, только непростой, с ним нужна мера и опасливость. От села к дороге брела баба, продолжавшаяся приклеенными к юбке малышами. Ей наперерез утка-мать вела выводок к глянцевой луже. Кто быстрее? Вдалеке мужик рубил сухую осину, на солнце поблескивало острие топора. «Кабы старуха его топором зарубила, я бы…» Вот, пожалуйста, Иван Никитич, извольте порукоплескать… Поезд резко остановился, скрежет выламывал уши. Потом снаружи послышались топот, ржание. Через минуту по откосу прогрохотали выстрелы.

– Открывай вагоны, товарищ, – прокричал снаружи веселый молодой голос.

– Уйди, стрелять буду, – неуверенно пообещал конвойный.

– Ты что, в брата стрелять будешь? В своего товарища? В рабочего? В пролетария? – наседали у двери. Судя по голосам, их собралось не меньше десятка.

– Ш альной, поди прочь. Ажно стрелять буду! – истерично завизжал конвоир.

Раз шугнулся, стрелять точно не станет.

– Братухи, подналяг! – послышалось бородатое гудение из середины вагона. Толпа хлынула к дверям.