Лукас достает мамину розовую зажигалку и стучит ею по столешнице из керамики. Его рот напряжен.
Я прижимаюсь плечом к его плечу.
— Что случилось?
— Я солгал, раньше.
Я напрягаюсь.
— В каком смысле?
— Я сказал тогда, что смирился со смертью мамы. Я вел себя так, будто это меня не беспокоит, но это не правда. Иногда я чувствую себя ужасным человеком. Я здесь, живу своей жизнью, влюбляюсь, даже… — Мое сердце дергается от его слов, но он продолжает. — Я столько времени потратил в детстве, пытаясь сделать ее счастливой, пытаясь быть смешным и глупым и никогда не добавлять ей грусти. Какое-то время это получалось. Потом она заболела. И я обижаюсь на нее. Разве это не ужасно? — Он щелкает зажигалкой, то зажигая, то гася ее. — Это жестоко, да? Обижаться на кого-то, кто умирает, кто покидает меня навсегда.
Я сильнее прижимаю свою ногу к его ноге, пытаясь направить все тепло и утешение, на которое способна, прямо в его пропитанное печалью тело.
— Это хреново.
— Я бегаю не для развлечения. Я бегу, чтобы убежать от плохих чувств, которые мне не нравятся внутри себя.
— Я думаю, вполне нормально чувствовать себя так.
— Правда? — Его взгляд скользит по моему лицу, ища что-то.
— Да. — Наконец-то я ощущаю, что могу разглядеть его. И я хочу знать больше. Я хочу видеть все. Потому что знаю, Лукас понимает, хотя бы немного, тот зыбучий песок стыда — как быстро он уносит тебя вниз, как глубоко затягивает.
— Половину времени я отчаянно скучаю по ней, половину времени уже скорблю о ее смерти, а еще одну половину злюсь на нее. Это, наверное, вообще не имеет смысла.
— Только в той части, где я задаюсь вопросом, какой математике вас учат во Флориде. Три половинки?
Он фыркает, потом смеется, потом издает что-то вроде задыхающегося всхлипа.
Я переплетаю свои пальцы с его.
— Помнишь, что ты мне сказал? Ты нащупываешь свой путь пройти через это.
Он проводит рукой по глазам.
— Ты не один. Я рядом.