– Будет землетрясение.
– Почему ты так говоришь?
– Будет землетрясение, Людо. Я в этом уверена.
– В этом районе никогда не было землетрясений. Это научный факт.
Ничто не давало мне столько спокойной силы и веры в себя, чем эти минуты, когда Лила обращала ко мне умоляющий взгляд.
– Не знаю, что со мной… – Она прикладывала руку к груди. – У меня здесь не сердце, а трясущийся заяц.
Я винил во всем море, слишком холодное купание, морские туманы. И потом, я же был рядом.
Все казалось таким мирным. Старые северные сосны держались за руки над нашими головами. Карканье ворон не означало ничего, кроме близости гнезда и наступления вечера.
Профиль Лилы на фоне белокурых волос очерчивал перед моими глазами линию судьбы более убедительную, чем все крики ненависти и угрозы войны. Она подняла ко мне серьезный взгляд:
– Кажется, я тебе наконец скажу, Людо.
– Что?
– Я люблю тебя.
Я не сразу пришел в себя.
– Что с тобой?
– Ничего. Но ты была права. Случилось землетрясение.
Тад, который не расставался с радиоприемником, грустно наблюдал за нами.
– Торопитесь. Вы переживаете, быть может, последнюю любовную историю в мире.
Но очень быстро наша молодость брала свое. В замке был настоящий музей исторических костюмов, занимавший три комнаты так называемого памятного крыла замка; его шкафы и витрины были полны нарядов высокочтимого прошлого; я натягивал уланскую форму; Тад давал себя уговорить и надевал костюм kosyniery, крестьян, которые шли за Костюшко, вооруженные только косами, против царской армии; Лила появлялась в сверкающем золотой вышивкой платье, принадлежавшем какой‐то царственной прабабке; Бруно, переодетый Шопеном, садился за рояль, и моя подруга, хохоча от этого маскарада, увлекала нас по очереди в полонез, который доброжелательно отражали высокие зеркала, знавшие другие времена, другие нравы. Ничто не казалось надежнее, чем мир на земле, когда он воплощался в лице моей подруги. Пока я тяжело скакал по паркету с Лилой в объятиях, все было здесь, настоящее и будущее: вот так храбрый нормандский улан летит высоко над землей вместе с королевой, чье имя еще неизвестно истории Польши, королевой, мало заботящейся о сердечных делах в эти последние дни июля 1939 года.
Затем мы уходили из “памятного крыла” погулять по аллеям парка; Тад и Бруно скромно удалялись, и мы оставались одни. В конце аллеи начинался лес, что‐то шептавший то голосом сосен, то голосом моря; среди его огромных зарослей вереска были уголки земли и скал, куда, казалось, никогда не заглядывало время. Я любил эти заповедные места, погруженные в некие тайные мечтания о других геологических эпохах. Песок еще хранил с прошедших дней следы наших тел. Лила переводила дыхание; я закрывал глаза на ее плече. Но вскоре красно-синий уланский мундир смешивался в вереске с королевским платьем, и не было больше ни моря, ни леса, ни земли; каждое объятие охраняло жизнь от всех опасностей и всех ошибок, как бы очищая ее от обмана и притворства. Когда сознание возвращалось, я чувствовал, как мое сердце медленно входит в гавань со спокойствием больших парусников после долгих лет странствий. И когда после ласки моя рука, отнятая от груди Лилы, касалась камня или коры дерева, они не казались мне жесткими. Иногда я пытался любить с открытыми глазами, но всегда закрывал их, потому что зрение отвлекало меня и заслоняло мои чувства. Лила немного отстранялась и смотрела на меня взглядом, не лишенным суровости.
– Ханс красивее тебя, а Бруно гораздо талантливее. Я себя спрашиваю, почему я предпочитаю всем тебя.