Сезон охоты на единорогов

22
18
20
22
24
26
28
30

— Прими в сердце, Жань.

Но в ответ он вздрогнул всем телом, будто одарили пощёчиной, и вспыхнул, как спичка — глаза запылали, лицо заалело от сдерживаемого чувства. И подавшись назад, стиснул кулаки и процедил сквозь зубы:

— Евгений. Из Ками-нэ.

И, резко развернувшись, ушёл в дом. Едва только сдержался на крыльце и дверью не хлопнул, чтобы не разбудить Чуду.

Вот так.

Меня накрыло бешенством. Кулаки налились яростью — хоть сейчас круши стены или кости — без разницы! Бить бы да бить, не чуя отдачи, не слушая боли, не видя света! Зубы скрипнули, до судороги свело челюсти. Дыхание перехватило от злости. Это он мне, старшему тарху Храма Ляле-хо?! Сопляк едва ль двадцати пяти лет от роду? Мне?! Молокосос, которому судьба дала шанс стать старшим стражем веда! И он себе позволяет вот так легко отказаться от помощи? От зрелой силы и опыта? Вот, ведь, дурак…

Я в сердцах сплюнул и махнул рукой. Ну что ты с этим гордецом молодым сделаешь, а?! Опыта, поди, с гулькин нос, душонка держится за битое-латанное тело только для служения, а дорожка-то впереди не мягкой травкой стеленная! Камнями раскалёнными ляжет, кровушки попьёт, через себя и «не могу» погонит не хворостиной, а кнутом крученным, сполна заставит наглотаться огня и соли! Вот помяни моё слово — непросто будет Чуду защищать в одиночку! Да и справишься ли, когда земля гореть под ногами будет, а тот, кого клялся защищать, будет харкать кровью у тебя на руках? Эх, Женька, Женька. Дурная башка на деревянных плечиках. Горячий, резкий, взрывной, как… я.

Хмыкнул неуверенно, ещё раз, в новом свете, окидывая внутренним оком несахарный характер негаданного напарника. А ведь и верно — как меня, бывает, накрывает с пустых слов и нежелания признавать очевидное, так и его. И — чует сердце — как меня всю жизнь било по бедовой головушке, так и ему прилетит! Если я сейчас на его глупость и гордыню развернусь и уйду, то — рано или поздно — а Чуду выследят, и стражу придётся вставать одному против врагов. И шансов будет немного. Уж я-то пожил, знаю.

Вздохнув, отпустил обиду, присел на пустую конуру. Разжал кулаки, всмотрелся в ладони. Под старыми мозолями лежали линии судеб и путей. Всё то, что могло небо вложить в мои руки. Нет, по ним не прочтёшь будущего. В них прошлое сидит занозами. Все потери, что, как песок, сквозь пальцы уходили. Люди, которых терял. Чувства, которые сгорали. Идеи. Идеалы. Сотни «правд», за которые в молодости готов рвать, но суть которых не в их правильности и праведности, а только в том, что они — свои, принятые душой и телом. А от своего не привык ещё отказываться. Молод слишком. Годы идут, ты по верёвке, скрученной из твоих мечт и стремлений, ползёшь наверх, к солнышку, к свету истины, равной для всех, да только срываешься раз за разом. И кожу на ладонях сдирает в кровь, сметая лоскуты разодранных смыслов. А — не сдаёшься. Ползёшь, материшься сквозь зубы. И сквозь боль кожа на ладонях грубеет, черствеет и даже тонкая кожица души, кажется, закаляется в броню. И когда в следующий раз ты перехватываешь верёвку, и пальцы вминают в неё пристывшую кровь и ошмётки старых истин — ты уже знаешь, что грош им цена на твоей дороге. Они уже не твои. А твоё — идти дальше, подниматься выше, родниться с солнцем.

Женька этого ещё не понял, не нажил он этого опыта — проходить, проползать по своим же ошибкам, по отброшенным принципам и идеям, обильно политым потом и кровью — своими ли, чужими, а занозами, сидящими в сердце. Потому так резок и непримирим.

Чуду я почувствовал неосознанно. И только когда он беззвучно и невесомо опустился на траву рядышком, понял, что в кои веки сподобился нетелесного явления веда. Он оставался таким же рыжим и веснушчатым, лохматым и костлявым, даже не пытаясь придумать иное обличие или наделить себя чем-то особенным. Та же вечная босоногость, та же вечная непутевость. Сел, насупленным взглядом обежал мир и почесал шелушащееся от загара ухо о беззащитно поднятое плечо.

— Он уже сожалеет, — угрюмо сообщил Чуда, стараясь не встречаться со мной взглядом. — Ну… или скоро пожалеет.

Прозвучало уж больно похоже на угрозу. И я осторожно покачал головой:

— Не надо, Юр. Мы сами разберёмся.

Юрка посмотрел на меня, словно побитый щенок, и расстроенно хлюпнул носом:

— Я два месяца! Два месяца! А он?! Ему что — жалко?!

Захотелось обнять пацана, пожалеть, но остерёгся — кто же знает, насколько это повлияет на настройку веда. Не настолько тесно я общался с повелителями образов, чтобы знать их методы. Вдруг трону — а он и совсем исчезнет? Поэтому, почесав щетину, наскрёб мыслей на невразумительный ответ:

— Молодой он. Вот и… Пройдёт это.

— Пройдёт, — кротко вздохнул Юрка. — Только ты это… не вздумай, слышишь!

И снова, как в первую встречу, скрючился, настороженно заглядывая на меня снизу вверх. Такая острая, напряжённая мордашка, с глазками, рыскающими по моему лицу, словно ищущая там что-то.