Отверженные

22
18
20
22
24
26
28
30

— А где ты раздобыл этих младенцев? — осведомился он. Гаврош просто ответил:

— Это мне один цирюльник подарил на память.

Монпарнас вдруг задумался.

— Однако ты сразу меня узнал, — заметил он точно про себя.

С этими словами он вынул из кармана два каких-то предмета, оказавшихся трубочками из гусиных перьев, завернутыми в вату, и всунул их себе в каждую ноздрю по одной. От этого нос его принял другой вид.

— Вот это тебя совсем перефасонивает, — заметил Гаврош, — и очень идет тебе. Тебе следовало бы всегда щеголять с этими штуками. С ними ты не так безобразен.

Монпарнас был красивый малый, но Гаврош любил посмеяться.

— Шутки в сторону, как ты меня теперь находишь? — спросил Монпарнас.

Голос его также совершенно изменился. Вообще Монпарнас в один миг преобразился до полной неузнаваемости.

— Чистый фокусник! — воскликнул Гаврош. — Представь нам что-нибудь.

Маленькие спутники Гавроша, которые до сих пор не вслушивались в беседу «больших» и были заняты ковырянием своих носов, при слове «фокусник» вдруг встрепенулись и уставились на Монпарнаса в радостном ожидании, что он им покажет какие-нибудь «штуки». К сожалению, Монпарнас, которому не трудно было бы потешить малышей, сразу сделался серьезным. Он положил руку на плечо Гавроша и проговорил, отчеканивая каждое слово:

— Вот что, мой милый: если бы я был на площади с моим догом, дагом и дигом и если б вы дали мне десять су, то я, пожалуй, и не отказался бы позабавить вас, но ведь Масленица уже давно прошла.

Эта странная фраза произвела удивительное действие на Гавроша. Он с живостью обернулся и, внимательно обведя вокруг своими маленькими блестящими глазами, заметил в нескольких шагах городского сержанта, стоявшего к ним спиной.

— А! Вот оно что! — процедил он сквозь зубы и, пожимая руку Монпарнаса, прибавил шепотом: — Ну, пока прощай. Иду с ребятами к слону. В случае если я тебе понадоблюсь когда-нибудь ночью, ищи меня там. Квартира моя на антресолях. Привратника там не полагается. Спроси прямо господина Гавроша, и тебе все укажут.

— Хорошо, хорошо! — отвечал Монпарнас.

И они расстались. Монпарнас направился к Гревской площади, а Гаврош — дальше, к самой Бастилии. Он держал за руку старшего мальчика, который в свою очередь вел младшего. Последний несколько Раз оборачивался, чтобы посмотреть вслед «фокуснику».

Секрет фразы, которой Монпарнас предупредил своего собеседника о близости сержанта, заключался только в том, что в ней повторялись в различных сочетаниях буквы «д» и «г». Употребленные Монпарнасом слова, составленные с этими буквами, означали следующее: «берегись, нельзя говорить свободно». Кроме того, слова: «дог», «даг» и «диг» заключали в себе красоту, которая, разумеется, ускользала от Гавроша; Эти слова означали: «собака», «нож», «жена» и были взяты из словаря воровского жаргона, бывшего в сильном ходу между отщепенцами общества в тот великий век, когда Мольер славился своими литературными произведениями, а Калло{445} — своей кистью.

Лет двадцать тому назад в юго-западном углу площади Бастилии, близ канала, прорытого в старом рву этой крепости-тюрьмы, красовался странный монумент. Теперь он почти совсем изгладился из памяти парижан, хотя должен был бы запечатлеться в ней навсегда, так как он был воплощением мысли «члена института, главнокомандующего египетской армией». Мы говорим «монумент», хотя в сущности это был только набросок. Но даже и этот набросок, этот великолепный черновик, этот величавый труп наполеоновской идеи, которую растрепали и разнесли по воздуху два-три последовательных порыва ветра, вошел в историю и принял вид чего-то законченного, противоречившего его характеру простого наброска. Это был слон сорока футов высотой, устроенный из камней и досок, с башней на спине, походившей на дом. Когда-то эта фигура была вымазана зеленой краской каким-нибудь маляром, но впоследствии сделалась черной от действия времени, дождя и непогоды. В открытом и пустынном углу площади широкий лоб слона, его хобот, клыки, башня, исполинская спина и похожие на колонны ноги вырисовывались на ярком звездном ночном небе фантастически чудовищными силуэтами. Никто не знал, что, собственно, означала эта фигура. Это могло быть символом народной силы, мрачным, громадным и загадочным. Это было могучим, резко бросавшимся в глаза призраком рядом с невидимым призраком Бастилии.

Немногие иностранцы посещали этот памятник, а прохожие едва бросали на него взгляд. Он стал разрушаться, каждый год с его боков отваливались громадные пласты штукатурки, и получалось впечатление страшных зияющих ран. «Эдилы», как говорилось высоким слогом того времени, позабыли о нем с 1814 года. Исполинский слон стоял в своем углу мрачный, больной, распадающийся, окруженный перегнившей оградой, постоянно загаживаемый пьяными кучерами; брюхо его во всех направлениях было изборождено трещинами, из хвоста торчал брусок, между ног росла высокая трава. Так как уровень площади в течение этих тридцати лет поднялся благодаря той медленно, не неотступно действующей силе, которая незаметно возвышает почву больших городов, то слон очутился во впадине, и казалось, что земля проваливается под его тяжестью. Сама по себе это была фигура загаженная, презренная, отвратительная, но гордая; в глазах буржуа — безобразная, в глазах мыслителя — печальная. В ней было что-то нечистое, что хотелось бы смести метлой, и вместе с тем сказывалось величие существа, которое собираются обезглавить.

Мы уже говорили, что ночью вид этой фигуры менялся. Ночь — вполне подходящая среда для всего теневого. Лишь только спускались сумерки, старый слон преображался, он становился величавым и грозным среди таинственного сумрака ночи. Принадлежа прошлому, он сделался достоянием ночи, и мрак шел к его величию.