А через два месяца Николай Николаевич погиб под машиной. Подшофе перебегал Ленинградский проспект, и вдруг отказали могучие ноги Портоса.
Чуть позже, когда меня пригласили на работу в банк и я подал рапорт об увольнении, состоялся разговор с начальником управления кадров академии.
— Почему ты полковника не получил? — пролистав дело, удивился он.
— Так не положено. У меня потолок подполковничий. Заворуев пытался помочь через свои связи, но, похоже, не получилось.
— Потолок! Пытался, — хмыкнул начальник кадров и сам себя оборвал — он, как и все, любил покойного: — Ты сколько монографий проштудировал, пока докторскую свою кропал? Штук пятьдесят, сто?
— Может быть, — я недоуменно повел плечом.
— И все, поди, страниц за триста. А вот эту тонюсенькую брошюрку читал? — Он вытянул из стола и потряс «Положением о докторантуре».
— Заглядывал, — неопределённо буркнул я.
— Заглядывал он! — восхитился начальник кадров. — И что вы за мутация такая — учёные? На всякую хрень время находите, а в собственные регламентирующие приказы заглянуть не удосужитесь. Ведь черным по белому: «Докторанту по ходатайству непосредственного начальника может быть присвоено звание на одну ступень выше». И дел-то было — один раз отправить бумагу в министерство. Ах, Колька, Колька! — Он с внезапной нежностью покачал головой.
Что ж! Не суждено оказалось мне уйти в отставку полковником. Но какой же суетной мелочью видится это теперь!
Но вот что не забывается и мучает — это брошенное в сердцах «трепло». Последнее, что осталось меж мною и Заворуевым. Потому что кем-кем, но треплом Николай Николаевич не был точно. А был просто добрейшим человеком, беззаветно и безответно любившим и топившим тоску в пьяном ухарстве.
Сначала было слово
Одним из любимых поводов для зубоскальства среди ученых-юристов был Законодатель. Таинственным термином этим именовался Верховный Совет — единственный орган, принимавший новые законы и вносивший изменения в старые.
Но кто из чиновников в каком именно кабинете прописывал то, что после подмахивалось председателем Верховного Совета, оставалось тайной за семью печатями. Зато тайной не было другое — правовой культурой люди эти не отличались.
К тысяча девятьсот восемьдесят второму году Уголовный кодекс превратился в трухлявое лоскутное одеяло, в котором очередная обнаруженная прореха наспех заделывалась первым же подвернувшимся куском материи — число бесконечных дополнений, изъятий и исключений, кажется, превысило количество статей, первоначально в кодексе содержавшихся.
Большей частью такие нововведения диктовались не объективной потребностью общества, а единственно — святой верой государства, что любую социальную язву можно ликвидировать, пригрозив уголовной карой.
Через два года после принятия кодекса вдруг обнаружили, что в деревнях домашнюю скотину кормят хлебом. На безобразие отреагировали оперативно — ввели уголовную ответственность за скармливание хлебопродуктов скоту. Вот только лишнее зерно от этого не появилось, и кормить домашнюю скотину — последний оплот крестьянина — все равно больше было нечем. И по-прежнему у автолавок хлеб сметали десятками буханок. А значит, в одночасье всё колхозное крестьянство превратилось в преступников. Пересажать всех — значит, лишиться сельского хозяйства. О «мертворожденной» норме предпочли забыть.
Но наука впрок не пошла. Законодатель продолжал измышлять всё новые составы преступления, а в восьмидесятые годы и вовсе поставил их на поток, будто кто-то приоткрыл краник. «Незаконный отпуск бензина или других горюче-смазочных материалов», «Незаконное использование электроэнергии» — эти и подобные хиты умирали в момент своего опубликования.
Впрочем, пока замусоривалась Особенная часть уголовного кодекса, правовое сообщество, свыкшееся с малограмотностью властей, относилось к происходящему с бессильной насмешкой.