И вот тут-то слово для выступления попросил следователь Усыгин. Не будем полагаться на память. Вот стенограмма выступления, увековеченного нетвёрдой рукой секретаря собрания.
«— Товарищи коммунисты! Возьму быка за рога. Предыдущие выступления руководства не были принципиальны. Это ловкий манёвр с целью уйти от ответственности и переложить вину на крайнего, то есть Ханского. Конечно, товарищ Ханский — и об этом надо сказать прямо — халтурщик. И заслуживает публичной порки. Но разве он сегодня стал халтурщиком? И где все эти годы были остальные? Или только прозрели? Уволить проще всего. Но проблема куда глубже — товарищ Ханский не исключение. Я прибыл помочь вам победить преступность (смех в зале). А вы, оказывается, и не собираетесь её побеждать. В отделе царят равнодушие, волокита, отсутствие инициативы. Известно, что политику определяет лидер. Поэтому я говорю руководству отдела: если вы, товарищи, не способны выправить ситуацию, лучше честно уступите место другим. Иначе коллектив вас подправит».
И вновь повисло общее ошеломленное молчание. Все выжидательно смотрели на начальника отдела. Но тот застыл с закаменевшими скулами. Он больше не сомневался — «засланный казачок» прибыл по его душу.
И опять первым нашёлся Галушко:
— Ну, так что, товарищи, я так понял, ограничимся всё-таки строгачом?
После собрания Ханский зашёл в кабинет в пиджаке, застёгнутом на все пуговицы. Смущенный, затоптался перед Усыгиным, который как ни в чем не бывало погрузился в работу.
— Ну, Шурик! Потряс! Я-то тебя за пианино держал, а ты просто-таки Джордано Бруно какой-то!
— Пустое, товарищ! — Усыгин взволнованно поднялся. — Борьба-то общая. А лично вы, Вадим Викторович, мне симпатичны. Убеждён, что вы не безнадёжны, и мы истинно подружимся. Может быть, даже семьями.
Ханский потупился: холостой Вадим любил дружить семьями.
— Ну, что, Шурик? — спрашивал теперь по утрам Ханский, требовательно заглядывая в усыгинские глаза. — Только честно: победим преступность? Без дураков, веришь?
— Верю, — убеждённо отвечал Усыгин.
— Тогда ладно. — И Ханский против обыкновения усаживался за машинку, не дожидаясь конца рабочего дня.
Известность Усыгина ширилась и где-то даже граничила с популярностью. Всё то, что годами забраживало за задраенными люками кабинетов, он с милой непосредственностью выкладывал открыто, невзирая на ранги. Его изречения типа «И прокурора вздуем. Тоже хорош гусь оказался» быстро становились крылатыми. Особенно, конечно, среди следователей. Его острое выступление на партактиве получило поддержку нового секретаря райкома. И даже начальник УВД, докладывая о состоянии политико-воспитательной работы, упомянул фамилию Усыгина как пример работника с принципиально новой психологией.
Слава Усыгина сказалась и на авторитете самого Ханского. Обиженные на начальство сотрудники то и дело стали зажимать его в углах и шепотом просить протекции. И Ханский значительно обещал замолвить словечко перед «своим».
Настал, впрочем, день, идиллию сию пресекший. Как-то, заглянув в кабинет, Ханский застал сидящего перед Усыгиным сгорбившегося, в изношенной телогрейке мужичка лет пятидесяти. На закопченном лице его присохли кусочки глины. Это был известный по району (БОМЖ) Валька Ляхов.
— Здоров, Валюха, — пребывавший в приподнятом состоянии Ханский отпустил ему мимоходом «леща». — Опять влип, опарыш противный?
— Да уж влип, начальник, — Ляхов, вращая своими цыганского происхождения глазами, щербато осклабился. — Посмолить не найдёшь?
— Спёр чего? — Ханский полез за сигаретами.
— Пожрать захотелось, — в тон ему весело сообщил Валька.
— Вот чума! И чего тебе неймется? Жизнь кругом какая! Баб море. А ты всё сроки по мелочёвке мотаешь!