Приключения барона де Фенеста. Жизнь, рассказанная его детям

22
18
20
22
24
26
28
30

Фенест. Мсье, на коленях умоляю вас, расскажите что-нибудь из этой книжки; пусть ваш рассказ будет мне прощальным подарком на дорогу.

Эне. Я прочел ее всего два раза, но, дабы поощрить вас к присылке новинок, пожалуй, расскажу вам начало и конец истории этого барона. Итак, одного барона по имени Калопс[424], родом из наших краев, принадлежавшего к богатому и знатному дому, господина весьма образованного и успевшего еще в молодые лета повоевать, в дни мира нежданно одолели раздумья, отчего он сделался ипохондриком (не подумайте только, что это было у них в роду). Вот однажды созвал он в гости друзей, наиболее согласных с его образом мыслей, большей частью богословов и врачей, и, усадив их отобедать, выложил все, что его заботило, а именно: он, мол, видит, что дела в государстве из рук вон плохи, что самые возвышенные добродетели не находят поощрения, и потому просит всю компанию незамедлительно высказать свое мнение о том, почему все в стране идет кувырком и нет ли средства поправить дело; все это высказал он столь горячо, как будто Франция была его личною вотчиной.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Мнения, высказанные членами совещания. Принятое решение

Кто-то из присутствующих повторил высказывание покойного Сегюра[425] о том, что в Турции на сумасшедших всегда смотрели как на пророков, отчего турецкая империя и процветала; таким образом, дела во Франции пошли бы намного лучше, коли бы пророчествам Брокара[426] давали больше веры. Засим помянули Ренардьера[427] и под конец сошлись на том, что знатному дворянину не уделяется должного почтения и что все несчастья Франции происходят от Бретонских анналов[428]. Вспомнили о той книжице, в коей предлагалось набрать сто двадцать тысяч надзирателей, дабы привести к повиновению офицеров, взявших слишком много вольности. Губернатор провинции, тут же присутствовавший, утверждал, что, будь он канцлером, страна не пришла бы в такой упадок. Один шут гороховый, по имени Фошри, которого даже не допустили сесть за общий стол, кричал из-за спин обедавших, что ему довелось прочесть у Бодена[429], будто государства приходили в упадок по причине небрежения танцами, и грозился отныне плясать только за деньги, добавляя, что в конце концов Франция его потеряет. Доводы его были решительно отвергнуты, ибо среди членов сего собрания не нашлось любителей выделывать антраша. Тут и сам барон де Калопс вступил в общую беседу, пожелав узнать мнение мадемуазель Севен[430], – пусть скажет, не гибнет ли мир по недостатку паломничеств[431]; в то же время Грандри[432], что из-под Мелля[433], кричал во все горло о том, что ежели мир и погибнет, так это, напротив, из-за того, что чересчур много развелось духовенства. Слова его были опровергнуты госпожою де Бонневаль[434], также принимавшей участие в совете; она, помянув о процветании Англии в царствовании королевы Елизаветы[435], заявила, что и во Франции следует установить женократию. Барона разгневали эти речи. «Боже ты мой! – вскричал он. – Да это все равно, что установить шлюхократию на манер Принца-Недотепы из Ларошели!»[436]. Столь же мудрым оказалось мнение некоего почтенного господина из Клиссона[437], утверждавшего, будто все гибнет из-за того, что ныне перестали употреблять синеголовник[438]. «Сюда же добавил бы я и буквицу[439], – сказал он, – ибо эти две травы отлично прочищают мозги, а подданными с прочищенными мозгами и управлять легче». Гариг, автор «Краткого альманаха»[440], напечатанного на тридцати четырех дестях бумаги, также вознамерился вставить слово, но был прерван Константеном[441], который объявил следующее: «Поверьте, господа, что все ваши речи скорее побудили бы меня согласиться с мнением мэтра Жерве, философа из Манье»[442].

Фенест. Мне рассказывали, что маршал де Бирон[443], человек весьма достойный, любил его и содержал на свои средства, хотя и поколачивал, когда тот ему противоречил; он признавался сыну маршала, что отец его приходит в ярость по десяти раз за вечер. Этот самый Жерве однажды получил от некоего дворянина пинок в зад, сопровожденный насмешкою: «Эй вы, философ дурацкий!» – каковую, не раздумывая, парировал так: «А вы, стало быть, дурацкий обидчик!»

Эне. Да, сударь, это он самый. Но не будемте отвлекаться в сторону и забывать о совете, мы ведь еще не выслушали все мнения до конца. Итак, сей мудрец выдвинул тезис о том, что мир гибнет от пренебрежения к грамматике, ибо само это слово «грамматика» происходит от «grandis mater»[444], а значит, наука сия способна даровать своим детям благополучие и процветание, когда бы они относились к ней с должным почтением. Ведь именно благодаря ей мы можем понимать друг друга. Небрежение же грамматикой ведет ко взаимному непониманию, а непонимание чревато раздорами, войнами, разорением целой страны, ergo[445], причина всему – недостаточное изучение оной науки. «Но притом я желал бы, – продолжал мэтр Жерве, – чтобы грамматика наша была избавлена от великого множества лишних наречий, как-то: «чувственно», «телесно», «реально», «сакраментально», «пресуществленчески»; а вкупе с ними еще и от следующих: «способненько», «удобненько», «фигурально», «спиритуально»; и еще от нескольких, особо любимых придворными кавалерами, именно: «крайне», «навечно», «ужасно». Так, например, ныне говорят: «Я вам крайне признателен, я вам обязан навечно, он ужасно как умен, ужасно как добр». Некоторые из помянутых наречий непрестанно звучали в университетах; одни заставили греметь пушки, другие не сходят с языка самых приближенных к трону и самых безмозглых куртизанов. Возьмите это словцо «удобненько» – им охотно пользуются всякие негодяи и вымогатели, «удобненько» ощипывающие свою жертву, либо палач, «удобненько» прилаживающий петлю на шею «пациенту». Так же не к месту употребляются при дворе и прочие наречия; возьмите хоть «Я вас «ужасно» люблю!» или «Он «сильно» маленького роста». При этих словах барон де Калопс изменился в лице, побагровел и, не в силах более сдерживаться, швырнул об пол свою скуфейку, крича Константену: «А я вам говорю, что ваши речи крайне наглы, неприличны и, как говорил Кутон[446], начисто лишены смысла!» И он Rem acu tangere[447]: «Все непорядки происходят от того, что разная мелкая сошка не почитает знатных сеньоров вроде меня. Мне тошно, когда я, будучи при дворе, слышу: «А, виконт! Эй, маркиз! Пойдем, что ли, перекинемся в картишки!» Вот где таится «sursum atque deorsum»[448] всего зла, а те, кто думает иначе, просто голодранцы, дурни неотесанные и жулье! И довольно нам копаться в сем предмете, словно лекарь в кишках у больного; прибегнем лучше к терапии, для чего я предлагаю почтенному собранию свершить путешествие, о коем и потомство наше будет помнить; я желал бы получить на то ваше согласие, item[449], чтобы вы сопроводили его молитвами и благословениями вашими; заботу же о подготовке к сему путешествию оставьте за мною одним». Ярость, недвусмысленно написанная на лице почтенного сеньора, понудила всех присутствующих одобрить проект, если не словами, то, по крайней мере, молчанием, и назавтра же все потребное для путешествия, равно как и сами путешественники, было готово.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Путешествие Калопса

Для начала следует описать дорожное облачение барона, которое составили: пара сапог на заячьем меху, бархатные пурпурные штаны, синий атласный камзол, а поверх него коричневая шерстяная душегрейка, шерстяной же плащ с лисьего меха опушкою, четырехугольная шапка фиолетового бархата, с каждого угла которой ниспадала кисть, а под шапкою – белая пикейная скуфья до плеч, закрывавшая чуть ли не все лицо: из квадратной ее прорези торчал лишь громадный нос да таращилась пара выпученных глаз владельца. Носилки барона, обитые изнутри красным английским сукном, везли две кобылы, одна рыжая, другая вороная. Сопровождал барона его личный аптекарь, некий Ри-кле; этот трусил на норовистом муле, и на луке седла у него привешен был с одной стороны клистир, с другой – ночной горшок; остальные его пожитки, уложенные в крошечном зеленом сундучишке, тащил за ним босоногий и пеший баронов садовник. Первую остановку путешественники сделали в Арсе[450], где местный сеньор[451], родственник Калопса, принял его со всеми возможными почестями, какие полагались к сему случаю; узнав о затеянной экспедиции и о том, что цель ее состоит в исправлении нравов мелкого дворянства, хозяин намекнул, что для столь великого дела она снаряжена чересчур скромно и мало имеет блеску сравнительно с высокими ее намерениями, «ибо, – прибавил он, – не блистая обличьем, вы не сможете утвердить, как должно, авторитет ваш».

Фенест. Ага, вот видите, и вы говорите «блистать»! Но продолжайте же, я весь обратился в слух.

Эне. Итак, я продолжаю. Сеньор д’Арс объявил, что не покинет родственника в столь благородном и возвышенном предприятии и будет сопровождать путников. Следующую ночь положили они провести в Сожоне[452], который Калопс пометил на своем маршруте, желая навестить тамошнего барона, по его мнению, слишком задиравшего нос. Барон де Сожон принял его с необычайным почтением. Но старый Калопс зорко следил за отдаваемыми поклонами, реверансами, приветствиями и прочими церемониями и, чуть что, покачивал головою и подмигивал своему кузену. Когда пригласили к ужину, он позвал д’Арса выйти помочиться вместе с ним на двор и там сказал ему: «Как только мы сядем за стол, незаметно уберите от меня подальше все ножи, ибо вам известно, как я вспыльчив и гневлив». Послушный кузен не замедлил собрать все ножи на свою тарелку, после чего приступили к ужину, где наш надзиратель за нравами учинил хозяину настоящую выволочку: он, мол, и хитрец, и жулик, и гордец, вслед за чем перечислил все упущения, примеченные им с первой же минуты: и за крепостную стену-то не выбежал его встретить, и кланялся-то недостаточно низко, и, здороваясь, едва поцеловал гостю кончик мизинца, а локоть свой задрал при этом чуть ли не до неба, да и все прочее у него не по-людски, а стало быть, ему, барону, в насмешку и поношение. Обругав хозяина последними словами, он закончил упреком, что слишком долго разводили огонь в очаге и замедлили с ужином. Сожон, которому Аре успел кое-что шепнуть, рассыпался в извинениях, особенно упирая на то, что оробел при виде столь знатного сеньора. Войдя в спальню, барон похвастался своему кузену тем, как быстро удалось ему поставить на место строптивого хозяина, который, в знак своего раскаяния, назавтра присоединился к экспедиции, дабы участвовать в исправлении себе подобных. Ну-с, далее в книге повествуется об этом прекрасном путешествии: как барон арестовал охотников, как наказали пажа, продырявившего его ночной горшок, что произошло у них при встрече с другою экспедицией, еще более нелепой, чем его собственная, как прошел Совет в Шервё[453], как барона чествовали в Шеф-Бутоне[454]. Не стану пересказывать вам всю книгу целиком, вспомню лишь последнюю главу – ведь вы желали узнать конец этой истории. Итак, долго ли коротко ли, пожаловали они к Риу[455], зятю нашего исправителя нравов, где барон уже ни к чему не смог придраться; однако, к несчастью, среди ночи один из хозяйских спаниелей начал скулить и выть, и барон, весьма любивший поспать, растолкал Арса, крича, как на пожаре: «Идите и прикажите немедленно прикончить этого пса, а здешнего псаря задушите!» – «Будет сделано», – отвечает Аре. Сойдя вниз, он поболтал немного с Риу, а затем, поднявшись в спальню, доложил, что пес мертв и что псарь принял смерть с величайшей радостью, во искупление вины своей, ибо оскорбил величие господина барона. «Поистине, – сказал Калопс, – мне даже жаль его; я сразу вспомнил, как умерщвляли людей по приказу Папы Сикста[456]. Он отвечал родственникам осужденных, моливших о помиловании: «Andate, confortatelo, accioche moia allegramente; io li mando la mia benedizione»[457]». К несчастью, едва барон вновь уснул, как завизжали и залаяли еще четыре собаки. Сеньор, довольный предыдущими успехами, так спешил покарать виновных, что схватил палку и в одной рубашке вбежал в спальню своего зятя, где, откинув полог, закричал: «Болван, предатель, жалкий мошенник!» Это была, так сказать, прелюдия, после которой барон пустил в ход палку, а Риу – кулаки; жена его, пробудившись с опозданием, ибо была туга на ухо, кинулась на подмогу мужу и вцепилась родственнику прямо в его заповедный стержень, он же, позабыв обо всем на свете, схватил ее за горло. Аре и Риу едва разняли дерущихся, вылив на них ведро холодной воды. Схватка закончилась, но ничто – ни мольбы, ни раскаяние хозяев – не смогло утолить жажду мести нашего реформатора. Он велел подать себе экипаж, помчался прямиком в Понс, прибыл в замок на заре; не дожидаясь, пока об его приезде доложат хозяйке, его кузине[458], ворвался к ней в спальню и, не глядя на то, что дама не одета, потащил ее отправлять правосудие. Прибыв с нею к судье, он водрузил на нос очки и повелел всем присутствующим также надеть свои, вслед за чем, схватив за руки стряпчего и даму, воззвал к ним: «Вы, прокурор и знатный дворянин, и вы, почтенная моя родственница, я соединяю ваши руки и требую, чтобы этими самыми руками вы обследовали, во имя справедливости, сей благородный орган, что носит ныне следы жестоких побоев, каковые побои вы обязаны засвидетельствовать, а равно и подтвердить, что злейшие враги мои намеревались с корнем вырвать помянутый орган из моего тела, ибо его посредством должен был плодиться и размножаться славный род Понсов, ведущий начало свое от самого Помпея!»[459]. Дама и стряпчий вырывали руки, не желая дотрагиваться до срамных мест; госпожа де Понс рыдала в голос, судья Колино[460] увещевал старика, и оба доказывали, что он сможет добиться справедливости и без сего освидетельствования, каковое лишь опорочит честь дамы и правосудия. Но барон, выхватив кинжал, висевший на поясе у Колина, приставил его к горлу сопротивлявшихся и вынудил их, невзирая на слезы и мольбы, совершить действия, по меньшей мере, странные, а именно: пришлось им обнажить и обследовать помянутый орган, который был, надо вам сказать, синюшно-белый и виду премерзкого; только тогда удалось отобрать у барона оружие. И лишь процесс по этому делу и принятое постановление о наказании виновных несколько утешили его боль и ярость.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

История Рикле и лекаря

Вот так слепая фортуна укорачивает прекрасную книгу о столь же прекрасном путешествии. Пришлось барону возвратиться домой и послать за лекарем, который, прибыв на место, употребил все свое искусство, дабы остановить выделения, наложить примочки на воспаленное место и успокоить нервы страждущего. На следующую ночь наш больной, маясь бессонницей, вдруг спохватился, что врач-то его ходит к мессе, ибо в бытность свою гугенотом растерял было всех своих пациентов. «Как же это? – подумал страдалец. – Я не жалею трудов для спасения знатных семейств, а пользует меня какой-то nequam renegat apostatque!»[461] (так величал он обращенных). От этой мысли он пришел в такое неистовство, что тут же и принял решение. У него за кроватью припрятан был коротенький кинжал, которым убивал он слизней в своем саду; он схватил его и ринулся было прикончить лекаря, но потом решил усовершенствовать свой замысел, а для того разбудил служанку – худую, как скелет, старуху, – приказал ей зажечь свечу и идти за ним в чем есть, именно в ночной рубашке и простоволосою, не дав времени даже надеть чепец; ей же вручил он и свою шпагу, ибо заодно решил сменить род орудия. Вот как он снарядился: на левое плечо взвалил громадную Библию Жана де Турна[462], открытую на двадцатой главе Исхода[463], в правой же руке нес обнаженную шпагу, и в таком виде приблизился к кровати, где спали вместе Рикле и врач. Лекарь, проснувшись, вскочил, как ошпаренный, и, испугавшись служанки более даже господина ее, возопил: «Если ты Господь, говори; если же тот, другой, изыди!»[464]. Но тут же признал пациента своего по голосу, который рек: «Предавший тело и душу свою, сейчас ты отдашь ее Богу» Врач, сложив руки, стал умолять сохранить ему жизнь, моля о прощении и Бога, и господина барона и уверяя, что согласен быть беднейшим из здешних лекарей и завтра же вернуться к истинной вере. Калопс в это время поочередно совал ему под нос то Библию, то шпагу, затрудняясь, какое же оружие применить ему сперва – духовное или материальное, но, поскольку Библия была для одной левой руки тяжеловата, он швырнул на постель шпагу и, взяв книгу в обе руки, принялся колотить ею по голове лекаря, с воплями: «Я вдолблю тебе в мозги сии святые письмена!» Тут услышал он хохот Рикле и обратил свою ярость на него. «Рикле, – взревел он, – гнусный еретик, знай, что настал твой смертный час!» Пока он нагибался за своею шпагою, Рикле, хорошо изучивший нрав хозяина, зажал в зубах подол рубахи, растопырил пальцы и с воем закатил глаза, так что господин барон от ужаса рухнул наземь, опрокинув и служанку; тут Рикле, а за ним и врач перескочили через них и кинулись прочь. Вот так беспорядки во Франции и остались безнаказанны.

Фенест. Ага, понимаю; вы хотите сказать, что у нас слишком много врачевателей государства, которые для сего дела так же пригодны, как распятие – для игры в мяч. Когда вы получите эту книгу, пришлите мне ее непременно; ей-богу, я за нее не пожалею своей доли наследства![465]

А засим до свидания в Книге четвертой[466].

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

ИЗДАТЕЛЬ К ЧИТАТЕЛЮ[467]:

Читатель, ты искал и нашел много забавного в сем повествовании, далеком, впрочем, от шутовства; знай же теперь, что ежели книга эта и заслуживает похвалы, то, не в обиду будь сказано автору, обязана успехом своим скорее мне[468], нежели ее создателю, который, уступив меланхолии – то ли по причине почтенного своего возраста[469], то ли из-за каких-то других невзгод, – приговорил эту последнюю книгу к сожжению[470], да столь решительно, что тщетны были и мои мольбы и просьбы тех, кто поважней меня; что ж, пришлось мне выкрасть большую часть рукописи с помощью одного приближенного к автору дворянина, и лишь после того как я пригрозил ему, что отрывки, коими я завладел, увидят свет в разрозненном и несовершенном состоянии, он принужден был согласиться, подобно той доброй матери, что уступила свое дитя другой женщине[471], не позволив разрубить его надвое. Я собираюсь также наложить руку на некоторые другие книги[472] означенного автора, которые озаглавил он τα γελοτα[473]; они написаны с еще более изысканным вкусом, нежели даже эти; как скоро достигну я своей цели, то и их отдам на суд читателей. И пусть не уверяет меня ни сам автор, ни все прочие, что забавные истории не ко времени, когда государство терпит войну и бедствия. Я в ответ повторю лишь его собственные слова: в такие времена печаль столь же неуместна, сколько страх – в минуту опасности. Засим прощайте!

ГЛАВА ПЕРВАЯ