Стоило Квазимодо только протянуть руку, и он мог бы вытащить Клода из пропасти, но горбун даже не смотрел на него. Он смотрел на площадь. Он смотрел на виселицу. Он смотрел на цыганку.
Глухой оперся о балюстраду на том самом месте, где за минуту перед тем был священник. Не сводя взора с единственного явления, существовавшего для него в эту минуту, он стоял неподвижно, не произнося ни звука, как человек, пораженный громом, и слезы ручьем лились из его единственного глаза, пролившего до сих пор лишь одну слезу.
Архидьякон между тем тяжело переводил дух. С его лысого лба пот катился градом, ногти пятнили кровью камень, колени обдирались о стену. Он чувствовал, как его сутана, зацепившаяся за трубу, трещала и рвалась при каждом его усилии. К довершению несчастий, труба оканчивалась свинцовым желобом, гнувшимся под тяжестью его тела. Архидьякон чувствовал, что желоб медленно сгибается. Несчастный сознавал, что, как только его руки откажутся служить ему, как только сутана разорвется, а свинец согнется, ему придется упасть, и ужас леденил его до мозга костей. Иногда он с помутившимися мыслями поглядывал на подобие узенькой площадки, которую футах в десяти пониже образовало какое-то архитектурное украшение, и от всей своей измученной души молил небо дать ему окончить жизнь на этом пространстве в два квадратных фута, хотя бы ему пришлось пробыть на нем сто лет. Один раз он взглянул вниз – на площадь, в пропасть. Когда он поднял голову, глаза его были закрыты и волосы стояли дыбом.
Было что-то ужасное в молчании этих двоих людей. Между тем как архидьякон мучился в нескольких шагах от Квазимодо, звонарь плакал, глядя на Гревскую площадь.
Архидьякон, видя, что все его усилия только колеблют его ненадежную опору, решил больше не шевелиться. Он обхватил водосток, едва переводя дух, не шевелясь, без всякого другого движения, кроме судорожного сокращения мускулов живота, которое испытываешь во сне, когда кажется, что падаешь. Его неподвижные глаза были болезненно расширены, как бы от удивления. Однако почва мало-помалу начинала уходить из-под него; его пальцы скользили по трубе. Он все более и более чувствовал увеличивавшуюся слабость рук и тяжесть своего тела. Свинцовая труба, поддерживавшая его, с каждой минутой все больше сгибалась, наклоняясь к бездне.
Он видел под собой ужасное зрелище: кровлю церкви Сен-Жан-ле-Рон, которая казалась ему маленькой, как пополам согнутая карта. Он смотрел поочередно на все бесстрастные изваяния, украшавшие башни и висевшие, как он, над бездной, но не испытывавшие ни ужаса за себя, ни жалости к нему. Все вокруг него было из камня: перед его глазами – чудовища с раскрытыми пастями, внизу, в глубине, – мостовая, над головой – плачущий Квазимодо.
На площадке перед собором собралось несколько любопытных, преспокойно рассуждавших, какой безумец нашел себе такую странную забаву. Священник слышал, как они говорили, – звук их голосов ясно долетал до него: «Да он себе сломает шею!»
Квазимодо плакал.
Наконец архидьякон, полный бешенства и ужаса, понял, что все бесполезно. Однако он собрал остаток своих сил для последнего усилия. Он привстал на желобе, оттолкнулся от стены коленями, зацепился руками за щель в камнях и успел вскарабкаться приблизительно на один фут. Но от этого резкого движения свинцовая труба вдруг согнулась крючком. В ту же минуту сутана разорвалась сверху донизу. Тогда, чувствуя, что у него нет уже опоры снизу, что его поддерживают только немеющие руки, несчастный закрыл глаза и выпустил из рук желоб. Он упал.
Квазимодо смотрел, как он падает.
Квазимодо сидит на крыше собора. Художник – Люк-Оливье Мерсон. 1920-е гг.
(Виктор Гюго)
Падение с такой высоты редко бывает совершенно отвесным. Полетев в пространство, архидьякон сначала падал головой вниз с распростертыми руками, затем несколько раз перевернулся в воздухе. Ветер отнес его на крышу одного из домов, о которую несчастный ударился. Однако он был еще жив, когда упал на эту крышу. Звонарь видел, как он еще пытался удержаться за конек ногтями. Но плоскость была слишком поката, и у него не хватило сил. Он быстро покатился с крыши, как оторвавшаяся черепица, и грохнулся о мостовую. Тут он уже не шевелился.
Тогда Квазимодо поднял свой взор на цыганку, тело которой качалось на виселице и подергивалось под белой одеждой в последних судорогах. Затем он взглянул вниз на архидьякона, лежавшего у основания башни и уже потерявшего всякий человеческий образ, и проговорил с рыданием, вырвавшимся из глубины души:
– Вот все, что я любил!
III. Женитьба Феба
Под вечер этого же дня, когда епископские приставы подняли на площади изувеченный труп архидьякона, Квазимодо исчез из собора Богоматери.
Об этом происшествии ходили разные слухи. Никто не сомневался, что наступил тот день, когда, в силу их договора, дьявол, то есть Квазимодо, должен был унести Клода Фролло, то есть колдуна. Предполагали, что он разбил тело, чтобы унести душу, подобно тому как обезьяны разбивают скорлупу, чтобы съесть орех.
Поэтому архидьякона не похоронили в освященной земле.