Паруса судьбы

22
18
20
22
24
26
28
30

«И какой бес занес его на край света?» − за перекуром задавал сам себе вопросы Палыч; и после двух-трех сладких затяжек сам же и отвечал: «Нет, не ради звонкой монеты, не та порода… и насчет любви разной − враки! У-у, тутось дело хитрое, нежное… Ради славы он, сокол, убивается, что пуще всяких богатств!»

И прав был денщик, вжикавший худющим оселком по затупившемуся лезвию топора: билось сердце в груди Преображенского в азарте и трепетной вере… Время в те годы иным было: за синими далями соленой глади землица лежала неведомая, плуга не знавшая, лишь по самому краешку сапогом русским топтанная.

Прощаясь с Петербургом, Андрей слез не лил: душа с рождения отдана была мечтам. Многое виделось и слышалось ему иным, нежели вокруг. Тянули к себе таинственные берега, пропитанные шепотом древних легенд и суеверий. Оттого и жаден был до работы: не терпелось, отдавал себя без остатку. А на фрегате помотыжиться было с чем… Лишь третьего дня матросы закончили свозить из дому на корабль все необходимые вещи.

Прибавилось забот и у Палыча. Он юлой крутился и по хозяйству в доме, и на фрегате, и частенько подпаривал Гнедка по наказу барина, потряхиваясь в седле за нужным человеком… И везде требовалось поспеть к сроку. Иначе −буря! Барин серчал вкрепь и долгим-долгошенько бывал не в духах.

Вот и ныне денщик ворон не считал. В напруженных руках всё спорилось: то резвил в баню подбросить дровец, то таскал воду, то гремел в сенях самоварной трубой впригляд за печью, где на алых угольях с быстролетной голубизной доходили любимые Преображенским уваристые, в алтынную звездочку, щи. С часу на час обещался пожаловать сам хозяин.

− …На то он и зять, чтобы взять; теща-то проще, она что роща: руби топором − слез не будет; а банюшка, аки Манюшка: душе − услада, телу − награда! Ох и любит он ее, сердешный, − хлебом не корми, − потихоньку дудел Палыч, выбирая на сеновале венички. − Ну, уж чаво проще париться в ей? Ан нет… его скородие-с в этом деле толк стяжали вельми красный. Париться оне почитают со смородиновым листом, да чтоб на каменку-то, штоб ее… пивом непременно ячменным плюскали, ну-с, на худой конец, кваском возможно, а иначе, почитай, и бани-то вовсе не было… − Палыч ерзнул на бугристой орясине, отсидев себе задницу. И вновь с серьезным видом оглядел отобранные веники, живехонько представив, с каким наслаждением «его скородие» пройдется распаренным душистым веничком по белой коже. Как зарычит и застонет он от удовольствия на горячей полке, обмякнув усталыми членами. И как затем кликнет по обыкновению его, Палыча, сидящего в «карауле» в предбаннике, и грянет: «Ну-тка, брат, бей своих, чтоб чужие боялись!»

А уж он-то подсуетится: щедро плеснет медным ковшом пиво. Эка, взорвется оно, да хлобыстнет тугим ядром пара по бревнам. Ну, а когда Андрей Сергеевич ухлещется чуть ли не до смерти, снимет всю что есть ломоту в костях, тут держи ухо востро! Как токмо заслышишь шлеп босых ног по сырым досточкам − бери на изготовку бочонок со студеной водицей. Сие венцом баньке-то и станет. Окатишь его, родимого, и подашь на плечи простыню.

Палычу нравилось глядеть, как распаренный, блаженно отдувающийся Андрюшенька растирался крестьянской льняной простыней, плясали солнечные блики на его поигрывающих мускулах. «Не тело, а чистый булат!», − восхищался слуга.

После такого купания, после того как и он сам, Палыч, наухивался в бане, барин уже завсегда требовал его в кабинет, где потчевал кружечкой. Кружечка эта была знатного фасона − умирать не надо, − бережливо сохраненная еще с прадедовских, петровских времен. Не чета нынешним мелкодонным, кутенка утопить способна была.

* * *

− Тьфу, черт! Башка с прорехой! Щи верхом уйдут! −будто ужаленный, спохватился денщик, нагнулся, хрустнув коленями, сбросил на землю пару веников, скатился юнцом с сеновала и припустил к дому. Проскочив под навесом, где вековали сбившиеся тесно, словно сошлись посудачить, поленницы дров, миновал амбары с конюшней и, взлетев по щербатым ступеням крыльца, хлопнул полуприкрытой дверью. За спиной испуганно звякнула щеколда, заперев вход.

− Уф, насилу поспел! − руки сноровисто подхватили ухватом клокочущий чугунок.

Управившись со щами, старик призадумался: пойти ли ему перетаскивать со двора наколотые поленья, как − «Чу!.. Что за препона?» − взволнованным взглядом он кольнул залитую дневным светом кухню.

В темном углу на потолке тужилась в тенете муха.

− Отжужжалась, звонкая… − Палыч скосил глаза. По дрожащим, поблескивающим нитям шествовал большущий паук.

Денщик нахмурил лоб. С минуту еще прислушивался, потом, хотя тревога и не улеглась, решил, что, видно, ему погрезилось, будто кто-то хаживал по дому. Старый казак перекрестился, в сомнениях шагнул в коридор, там задержался у большого зеркала. Придерживаясь одной рукой за резную раму, заглянул в него. Темное, изрезанное морщинами лицо смотрело на Палыча. Рот был полуоткрыт, серые брови топорщились, в глазах бегали мышки тревоги. Казак с напряженным вниманием вглядывался в свое отображение. В памяти лихорадочно вспыхнул двухнедельной давности случай с ночным визитером.

Вид своего лица с темными кругами вокруг глаз и воспоминание о жуткой ночи так воздействовали, что он не отважился даже ругнуться вслух и пробурчал еле слышным шепотком, почти не нарушая тишины пустого дома:

− Ишь ты, зараза… узелок-то как затянуло…

За окном шумливо прогрохотала телега. Донеслась бойкая болтовня мужиков.

«На ярманку катют, верещаги, напогляд. Нынче все тудась прут», − мелькнуло в голове. Гнетущее предчувствие беды нехотя приотпустило сердце. Он громко выдохнул воздух, застоявшийся в груди, и еще разок огляделся ревнивым хозяйским оком. Потом прошелся взад-вперед… Тишина стояла такая, что звук собственных шагов набегал на него, отскакивая от темных плинтусов коридора.