Преподобный Максим Исповедник, его жизнь и творения

22
18
20
22
24
26
28
30

До сих пор мы рассматривали преп. Максима как одно из звеньев широкой исторической цепи, так сказать, издали и в общей массе представителей византийского богословия. Теперь мы должны подойти к нему ближе и познакомиться с конкретными условиями его литературной деятельности. Нас интересуют теперь не просто те результаты, к которым пришла богословствующая мысль св. отца, не застывшие формы его воззрений и не их отношение к общему историческому фону, а самая творческая жизнь его духа, развитие его и те обстоятельства и условия, которые явились поводом к раскрытию его сил вообще и приложению их в области литературной деятельности в частности. Для нас теперь преп. Максим имеет значение не как видный мыслитель-богослов, не как важная историческая величина, а как живая конкретная личность в ее мелких и будничных отношениях к современной действительности, нашедших себе отражение в его литературных произведениях и, в частности, в письмах. Теперь на очереди вопросы о том, чем руководилась, как заполнялась, в какой последовательности развивалась его личная жизнь, как формировались его воззрения, какие выражения нашла его литературная деятельность и как постепенно она развивалась, приобщаясь к общему руслу византийской письменности. Все это в совокупности должно дать нам приблизительно полное представление о преп. Максиме как писателе.

Прежде всего, нужно познакомиться с личностью преп. Максима, этим творческим фактором всей его жизни и деятельности.

Трудно охарактеризовать натуру замкнутую, самоуглубленную. Она редко выступает наружу, всегда прячется от постороннего взора. Еще труднее сделать это только по сочинениям такого человека: в них его личная жизнь открывается лишь мимоходом и лишь отчасти. Почти невозможно вскрыть особенности характера у аскетов, вся жизнь которых сводится к стремлению нивелировать движения своей души, уложить их в идеальные рамки, достигнуть бесстрастия. Сами аскеты везде и всюду затушевывают свое «я», прячут и от себя, и от других свои радости и добродетели еще больше, чем горести и ошибки, и мы не встретим ни у кого из них сочинений, посвященных своей личной жизни, подобных, например, автобиографическим стихотворениям св. Григория Богослова. Вместо обычной человеческой личности из их сочинений на нас смотрит высокая нравственная личность; личность в собственном смысле этого слова, почти не имеющая, однако, черт живой индивидуальности.

Если нужно кратко охарактеризовать преп. Максима по преобладающей стороне его духовного уклада и деятельности, то это можно сделать в двух-трех словах: преп. Максим — типичный византийский монах-созерцатель. Он всецело живет в «созерцаниях», преимущественно в изыскании таинственного смысла Писания. Он чувствует на себе веяние высшей силы, вышних озарений, ощущает неземное вдохновение [2110] и подаваемую от Бога благодать к тому, чтобы мыслить и говорить. [2111] Мистическая настроенность его необычайно интенсивна. Сильный дух непрестанно парит к вышнему миру. Реальность мира духовного, таинственного, представляется ему гораздо более очевидной, чем все чувственные восприятия, чем все обманчивое чувственное бытие. Это настроение — отчасти односторонность (в некотором смысле) его характера, отчасти — результат аскетических упражнений в созерцательной жизни. Как бы то ни было, у преп. Максима раз навсегда установился свой определенный склад мышления. Ум его усваивал лишь то, что носило на себе благоухание мистических созерцаний. История, география, каноника, внешняя наука — все это стояло совершенно вне круга его интересов. Научный энциклопедизм был чужд его духу. Все исторические изыскания, все «трезвые» исследования казались ему просто сухим и бесполезным занятием. Более «радовало душу» его созерцание τῶν ἱστορουμένων τὰ νοούμενα μᾶλλον εὐφραίνει τὴν τῶν φιλοθέων ψυχήν, [2112] и в нем он находил себе душевный покой и внутреннее удовлетворение. Его созерцательный дух всегда строго выдерживал свой характер. Его мышление в этом отношении всегда было стильным. Он постоянно стремился подняться от плоти к духу, от символа к идее. В истории он постоянно искал высшего нравственного смысла, в отдельных событиях — путей Промысла Божия; в природе он видел лучи Божества и в каждом человеке почитал образ Христа. С невозмутимым философским бесстрастием созерцателя рассматривал он также и обстоятельства своей жизни. Война и мир не нарушали его созерцательного настроения. Его устрашали не столько «волки пустыни» — арабы, сколько жестокие страсти и похоти плоти; [2113] ему вожделенен был мир мipa, но еще вожделеннее казался мир духовный, сладость бесстрастия. [2114] Эта черта характера преп. Максима, его «созерцательность» (идеалистичность) сказывается, как мы видели, и на его воззрениях. Она резко отличает его от представителей трезвого реализма. Реалистический ум обыкновенно в бытии видит внешние свойства вещей, анализирует их, изучает в бытии формы, виды, материю; в жизни он тоже оценивает только внешнее действие; его мораль дисциплинарного свойства. Преп. Максим, напротив, смотрит только на внутреннее содержание вещей. В бытии он созерцает идеи. Нравственный акт получает у него тонкую внутреннюю оценку, исключающую внешнее, чисто юридическое рассмотрение дела. В аскетике его мы видим наставления не о внешней стороне нравственной жизни, не о приемах усвоения добродетели, но о внутренней борьбе с грехом, рассуждения о значении, смысле и взаимной связи добродетелей. Даже практическую философию рассматривает он с созерцательной точки зрения. Еще ярче сказываются свойства «созерцательного» духа преп. Максима в мистике. Не с холодным рассудочным чувством оператора подходит он к высоким богословским созерцаниям с целью все понять, все доказать, все уложить в рамки своего разума, а с внутренним религиозным трепетом, с глубоким благоговением приближается он к превысочайшим тайнам богословия, легкими движениями мысли витая в области возвышеннейших созерцаний, желая лишь отчасти и лишь какое-либо получить озарение. Мысль его здесь струится живым и чистым потоком и не леденеет в определенных формулах. Она и чуждается застывших, устойчивых форм; напротив, она постоянно движется вперед и вперед, постоянно обогащается, постоянно питается все новыми и новыми созерцаниями одного и того же предмета, чувствует внутреннюю сладость от их смены и «молчанием чтит» [2115] высшие и непостижимые тайны.

Созерцание для преп. Максима было не только естественным влечением его духа, но имело и прямой аскетический интерес как упражнение. Проявления его у преп. отца довольно своеобразны. Созерцания его не имеют характера пылких поэтических порывов ума, как у св. Григория Богослова, а отличаются ровным течением и размеренно тихим тоном. Мы не слышим здесь гласов воскликновения и кимвалов, а присутствуем при тихом, глубоком, сосредоточенном погружении в глубины созерцательных тайн. И не непосредственное созерцание видимой твари и ее величественных красот, не книга природы обращает на себя преимущественное внимание преп. Максима, а Св. Писание. Слабые, подслеповатые, [2116] как у всех почти мистиков, очи преп. Максима не видят дальше этой св. книги, и широко развитое духовное зрение силой своей искупает все недочеты зрения физического. Видимой природы св. отец более касается в философских рассуждениях, в отвлеченном парении своей мысли, чем в непосредственных таинственных созерцаниях. [2117] Хотя и глубоко он мог чувствовать красоты природы, [2118] однако картинные сравнения, которыми так пестрят беседы св. Макария, у него встречаются редко. Не так часто подымается он и на вершины богословствования, как св. Григорий Богослов, и нет у него такого непрерывного витания там, как у этого великого святителя. Больше всего останавливается его ум на предметах, относящихся к нравственной жизни человека. Его созерцания большею частью назидательного типа. Это стоит в связи с книжным, так сказать, характером его созерцательности и с сильными нравственными запросами его духа. Нужно при этом еще заметить, что все вообще мистические порывы преп. Максима носят не конкретно-осязательный, познавательный характер. Это и понятно в богослове, который был не только мистиком, но и философом.

Особенности созерцательного духа преп. Максима ярче выступают в сравнении с другими писателями-мистиками, и прежде всего со св. Григорием Богословом, которого так любил преп. Максим. История знает двух Φιλογρηγόριος’οв, [2119] действительно усвоивших дух величайшего из отцов Церкви. Это — преп. Максим и святитель Косьма, несравненный поэт-песнописец. Тот и другой могли, впрочем, усвоить только половину духовных дарований св. Григория. Преп. Максим в глубокомыслии не уступал великому Богослову, но не был в такой степени поэтической натурой, как он. Косьма усвоил высший дар хваления в созвучии священных песен, но он, зато, не был философом. При наличности философских стремлений и при слабости поэтического дарования преп. Максим был бы гораздо суше св. Григория, если бы живая аскетическая струя не придавала живости его созерцаниям.

Философские стремления преп. Максима приближают его к св. Григорию Нисскому: потому-то и рассуждения их во многих случаях часто совпадают. Но есть между ними и разница. Философские интересы преп. отца, растворенные в широко развитой области аскетических созерцаний, выступают как-то своеобразно, с большим нагибом в сторону религиозных тенденций, с менее самостоятельным значением, с менее, так сказать, светским характером, чем у св. Григория Нисского. Философские рассуждения у преп. Максима имеют какой-то проникновенный тон и скромно, лишь на время выступают в его произведениях.

Из сказанного ясно видно, что преп. Максим не может быть всецело приравниваем ни к одному из писателей, с которыми он сходен по своему духу. То к тому, то к другому преп. Максим приближается лишь наполовину. Это, впрочем, не значит, что натура преп. Максима была ограниченной и узкой. Напротив, это скорее говорит о ее разносторонности. Тому ясный свидетель разносторонность его деятельности. Не отмечая уже специальной догматико-полемической деятельности преп. Максима, нужно указать на то, что он был и философом-богословом, и аскетом-созерцателем. Таких характеров после Богослова, кроме св. Григория Нисского и, пожалуй, Евагрия, Греческая церковь не знает. Было много аскетов (св. Исихий, св. Нил), созерцателей Писания (св. Кирилл Александрийский), мистиков-философов (Дионисий Ареопагит), но никто не дал в лице своем цельного сочетания всех указанных сторон духа. Напротив, в преп. Максиме философские дарования совмещаются с глубокой мистической настроенностью. Последняя и не дает рассуждениям его вылиться в формы черствого и грубого рационализма.

Но если в преп. Максиме запросы мистического сердца и вытесняют всякие попытки чисто рационалистических построений, то зато нет у него и стремления приводить в систему свои мысли. Уже при беглом обзоре трудов преп. Максима сразу же бросается в глаза, что он не систематик: у него нет ни одного систематического труда, ни даже трактата из определенной области богословия или философии, как, например, у Оригена, Августина, Феодорита <Киррского>. И понятно почему. Всякая система предполагает усиление рационального момента. Сила мистического созерцания при систематизировании глохнет, уменьшается, теряется. Отрывочно брошенная мысль, открывающая широкие перспективы, выглядит таинственнее, глубже, чем ряд систематически связанных положений; такая мысль представляется как-то неожиданнее и, действительно, выступает как мистическое озарение. В отрывочности ее сила; в ней — своеобразная красота созерцаний. Созерцатель должен отказаться от самого себя, если пожелает приводить в систематический порядок свои мысли. Он в таком случае прекращает поток озарений и лишает свою мысль силы вширь, втискивая ее в рамки какой бы то ни было системы. Отсутствие системы поэтому у преп. Максима вовсе не есть признак недостатка силы творческого синтеза, а характерная черта, отмечающая особенность его дарования.

Что касается творческого синтеза, то необычайная мощь ума преп. Максима в этом отношении постоянно сказывается в широких обобщениях, в неожиданных, но верных по существу сопоставлениях, в той симметрии мысли, составляющей ее красоту, которую так часто можно наблюдать в построениях преп. Максима. У преп. отца человек, мир, Писание, Церковь рассматриваются как образы друг друга, и, по аналогии с человеком, в них различаются тело и душа; [2120] Логос и человек сопоставляются в промыслительной деятельности; [2121] Христос-Искупитель и таинства Церкви [2122] — по своим спасительным действиям, и т. п. Эта способность гармонизировать, приводить к согласию идеи (иногда) разных порядков есть естественный спутник созерцательности, требующей находить одну идею в разных предметах, варьируя и углубляя ее через новые сопоставления. У преп. Максима эта способность развилась в совершенстве. Найти пункты примирения идей, согласовать чужую мысль со своими воззрениями, отыскать выход из противоречия для него не составляло никакого труда. Вот почему (даже вне всяких догматико-полемических тенденций) он в непоколебимой уверенности в чистоте веры Римской церкви мог вполне серьезно видеть в послании <папы> Гонория одни лишь православные мысли. Вот почему он мог ни в какой другой форме, как в толкованиях на Писание и св. отцов, излагать свои собственные воззрения. Созерцания св. отца всегда легко и непринужденно связывались с мыслями толкуемого автора.

Иногда, впрочем, в целях гармонизации созерцания с точками его отправления преп. Максим не стеснялся изменять в деталях и свои воззрения при разной логической обстановке своих созерцаний и раскрывать, таким образом, свои взгляды применительно к данному моменту. [2123] Этим объясняется некоторая эластичность воззрений преп. Максима, а также разнообразие его суждений по одному и тому же вопросу. Это разнообразие особенно бросается в глаза в аскетике. Возьмем несколько примеров. Добродетели у преп. Максима располагаются в известной генетической связи по восходящей лестнице от низших до высших добродетелей. Каждая высшая, последующая добродетель, по мнению преп. Максима, предполагает собой наличность предшествующей, включает ее в себя и придает ей новую силу. Отсюда, к высшей добродетели, с его точки зрения, приложимо все то, что свойственно низшей. С этой точки зрения, преп. Максим без всяких оговорок высказывает противоречивые, на первый взгляд, суждения. Так, источником всех добродетелей, по его мнению, является то вера, [2124] то страх Божий, [2125] то печаль по Богу, [2126] то любовь; [2127] кротости им усвояются те же свойства, что и смирению, [2128] и т. п. В действительности все эти суждения вполне справедливы для определенных (различных) моментов нравственного развития и являются непримиримыми лишь в том случае, если всем им придается значение описания начальных моментов развития и его порядка. Имея это в виду, нужно признать, что все подобного рода разнообразные суждения преп. Максима нисколько не нарушают общей стройности его системы и выгодного представления о высоких качествах его творческого синтетического ума.

Указанные наблюдения находят себе подтверждение и с другой стороны — со стороны внешнего изложения мыслей у преп. Максима. Ничто так хорошо не характеризует человека, как его стиль. Здесь, как говорят, сказывается весь человек. Что видим у преп. Максима? В его стиле нет никаких риторских эффектов, нет поэтической красочности, образности, порывистости, но этой не будничная проза обыкновенного писателя. В речи преп. отца чувствуется какая-то неподражаемая повышенность тона, глубокая таинственность, придающая ей своеобразную красоту. Краткий и энергический асийский κωλον Григория Богослова [2129] не усвоен преп. отцом, равно как и изящный, округленный и стройный аттический период Василия Великого. Настоящее мастерство ему чуждо. Ему роднее напыщенное витийство Ареопагита (с которым он сходен и по лексическому, главным образом философскому, багажу), но опять-таки не в такой степени, как у этого «священнотаинника» и «богоявителя», зрителя «единовидной и боготворной» благости; нет у него ни такого разнообразия пышных и шумных фраз, ни такого обилия украшающих эпитетов, ни такого напряженно высокопарного риторизма, как у Ареопагита. Если бы страсть водила пером преп. Максима, то она сделала бы его заостренным, выражения резкими и язвительными. Но тихое мистическое чувство его не находит другого средства выражения, кроме тягучих, расплывчатых, хотя и парящих ввысь, предложений. Мысль преп. отца течет тихо. Но и при таком тихом и спокойном течении она, впрочем, нисколько не слабеет, а работает энергично, непрерывно, безостановочно. То и дело являются новые и новые потоки озарений, и изложение мыслей становится концентрическим: одна идея раскрывается все с новых и новых точек зрения, обнаруживая все новые и новые глубины. Глубокое содержание скрывается в кольцеобразных периодах, клубами окружающих главную мысль. Это круговращение мысли столь же постоянно у преп. Максима, как и отсутствие педантично-планомерного изложения. Оно происходит и в малом, и большом масштабах. Даже в небольшой фразе преп. Максим дает примеры такого круговращения: он не боится доводить до крайности напряжение своих выражений через повторение одного и того же слова (например, ἀλλ’ εὔχου δυνατῶς, ὡς δυνατὸς πρὸς τὸν δυνατὸν ἀφιέναι ἁμαρτίας). [2130] Он и вообще любит часто возвращаться к одной определенной излюбленной идее и не устает повторять ее, хотя всегда большей частью старается избежать при этом многословия.

Только мистику свойственно так внимательно изучать каждую деталь предмета, каждую мелочь, заниматься вещами, на первый взгляд, совершенно ничтожными, рыться в массе случайных фраз и выражений, доискиваться смысла и значения имен, особенно собственных, заниматься символикой чисел, анализом их внутренней природы и т. п., как мы видим это у преп. Максима. Все это для мистика имеет свой глубокий смысл, и в подобного рода исследованиях он в усердии не уступает любому ученому — филологу, математику, — хотя стоит на совершенно другой точке зрения, чем те. Только мистику так же свойственно так тщательно подбирать наиболее подходящие термины для выражения своих мыслей, как это наблюдаем у преп. Максима. Кажется, это не простая случайность, когда преп. Максим для выражения главных моментов в состоянии падшего человека употребляет термины ἡδονη, [2131] и ὀδύνη, [2132] когда говорит об ἑκούσια [2133] и ἀκούσια πάθη [2134] (или πειρασμοί), [2135] когда различает γένεσις [2136] и γέννησις. [2137] Он, очевидно, даже и в языке хочет выразить те глубокие сопоставления, которые имеются в его системе, и делает это, по-видимому, вполне сознательно. Во всяком случае, он сам придавал выражению своих мыслей не последнее значение, если говорит о Божественной помощи себе к тому, чтобы не только мыслить, но и говорить. [2138]

Вообще нужно заметить, что изложение преп. Максима вполне отражало в себе возвышенный характер его духа и глубину его созерцаний. «Как ум свой он умел утончать, отвлекая от всякого вещественного представления, чтобы без всякого препятствия достигнуть знания, превышающего разум, и подняться до наивысшего созерцания, так и речь свою он удалял от чувственных и грубых образов и поверхностных фраз, но уходил вглубь и „бездну призывал бездной“ (Пс. 41:8), т. е. бездной тончайших слов и мыслей». [2139]

Сосредоточенности и самоуглубленности преп. Максима вполне соответствовала сила владеть собой и управлять своими движениями. Мистик и строгий аскет сливались в его лице в одно целое, и трудно сказать, что рельефнее выступало в нравственном его облике, небесная ли сила тайного зрения или непобедимая мощь воли, закаленная в аскетических подвигах. Необычайная твердость воли составляет одну из отличительных особенностей его характера. Конечно, это — воля преимущественно пассивной сопротивляемости, что согласуется с общим мистическим характером преп. Максима. Но при всем том это воля твердая, непреклонная, непобедимая. Слабый здоровьем, не крепкого телосложения, [2140] часто осуждаемый болезнью на безвыходное пребывание в одном месте, [2141] преп. Максим имел, тем не менее, необычайную внутреннюю силу духа и мужественно переносил всякие несчастья, не склоняясь ни перед какими препятствиями. В своем продолжительном исповедническом подвиге он явил образец величайшего мужества и непоколебимой твердости характера. Здесь эта черта его характера становится осязательно заметной для всех. Не так наглядно, но столь же решительно она проявляется и в его долгой подвижнической жизни. Святое настроение его духа, так прекрасно отразившееся на его творениях, руководило всеми его помыслами и делами. Всегда сопровождала его память о Промысле и память смертная. При всяком радостном событии своей жизни он, прежде всего, ставил вопрос о том, как и в каких подвигах должно выразить благодарение благодетельному Промыслу. [2142] Всегда он мыслил и говорил о прехождении мира сего, о смерти, о последнем суде: в этом эсхатологическом стиле написаны многие его назидательные письма к разным лицам [2143] с постоянными наставлениями о необходимости воздержания от вольных и невольных страстей. Сам преп. Максим вольные страсти, по-видимому, превозмог весьма скоро. Он лишь из обычной скромности жалуется на свои страсти, [2144] но, по-видимому, сильная воля и тяжкие подвиги давно иссушили в нем источник страстей. Потому и закаленная в «вольных трудах» воля св. подвижника всегда была готова безропотно принять и невольные страдания. Для преп. Максима, по крайней мере, было идеалом и истинным, по его мысли, признаком «духовного» человека то, чтобы не избегать «невольных страстей», [2145] а благодарственно переносить на себе карающую и очищающую десницу Промысла. К этому он побуждал других; в этом видел утешение во всех несчастьях. [2146] Поэтому даже в нашествие арабов, среди всех бед войны он считал нужным думать не столько о средствах защиты, сколько о покаянии в грехах и очищении от страстей, этой причины гнева Божия, [2147] и видел единственный, поистине светлый исход из создавшегося положения вещей в святом подвиге мученичества. [2148] Сам преп. Максим всегда готов был укорять себя за то, что не достиг этого идеала. Полубольной, скитаясь без отдыху почти всю жизнь в разных странах и вдали от родины, переживая все невыгоды бегства, до лишения книг включительно, [2149] часто питаясь только щедродательностью христолюбцев, [2150] он все же постоянно упрекал себя за то, что, спасая свою жизнь, бежал от врагов. [2151] В данном случае он не знал по отношению к себе ни одного из тех оправданий, которые имелись у него по отношению к другим. [2152] Господь, впрочем, по милосердию Своему к св. подвижнику не лишил его, хотя и под конец жизни, этого тяжкого для других и славного для него испытания: преп. Максим до дна выпил всю горькую чашу страданий и украсился вожделенным и высоким подвигом... Еще настойчивее преп. отец говорит о борьбе с гневом и раздражительностью, и еще больше сетует на силу этих страстей. [2153] Он знает, что борьба с ними труднее всего. Впрочем, если он и обижается иногда, и скорбит, то не за себя, а за своих друзей: с трудом и угнетением переносит он несправедливую клевету на них. [2154] Как ни тяжела была борьба св. подвижника со страстями, однако велика и несомненна была его победа. На тяжелом исповедническом подвиге Бог судил ему перебороть всякие искушения всех страстей. Среди невыносимых и многолетних страданий, среди избиений и поруганий, в руках палача и в позорной ссылке, дух св. исповедника не омрачился ни гневом, ни злопамятством, ни ропотом, и сердце его не вышло из постоянного благодарного к Господу Богу расположения.

Исповеднические страдания — это апогей высоты духовной жизни, достигнутой преп. Максимом. Нодара бесстрастия св. отец удостоился и раньше. Самая созерцательность его не была бы мыслима без предварительного достижения бесстрастия. Да и описать так ясно ступени и блаженство бесстрастия мог только тот, кто сам ощутил всю сладость этой благодати. Бесстрастный дух преп. отца увенчан был обильными потоками созерцаний, даром ве́дения, высокими и премысленными состояниями боговидения, даром пророчества, и не без оснований преп. отца считали «человеком Божиим». [2155] И он действительно весь жил в Боге и снедаем был любовью Божественной. Его сердце и ум возносились к Богу, и везде и во всем он ощущал и видел силу Божию. За то и удостаивался он того премысленного блаженства видения Бога, которое не передаваемо на словах, но которое знает Бог и те, кто сподобились того вкусить самым опытом. [2156]

При всем обилии духовных дарований, при всей высоте своей жизни, никто так, кажется, не сознавал своего ничтожества, как преп. Максим. Свято соблюдал он монашеское смирение и больше всего боялся возомнить о своем совершенстве. В этом отношении он всегда находился в каком-то подавленном, приниженном настроении духа. Так, он писал на редкость глубокомысленные богословско-философские сочинения и в то же время постоянно твердил о своей неучености и невежестве. [2157] С великим угнетением духа он считал себя чуждым всякой добродетели и ве́дения, [2158] всякой благодати [2159] и называл себя гнусным, [2160] окаянным, [2161] ничтожным, [2162] пересыпая свою речь и другими тому подобными уничижительными выражениями. [2163] С горечью он сознавал, что не достиг еще царства бесстрастия, в котором уже воцарились другие, [2164] и что не способен еще к тем высоким созерцаниям, которые уже стали доступны другим. [2165] Само собой разумеется, что при таком настроении всякие похвалы своей жизни, которые ему приходилось слышать, жестоко уязвляли его сердце, повергали почти в уныние, возмущали совесть. [2166] От почетных приглашений на совещания по монастырским делам преп. Максим, по-видимому, постоянно отказывался. [2167] И так велико было смирение св. подвижника, что когда он удостоился высшего, чего бы мог желать, — мученического подвига, — то в ответ на все клеветы своих врагов не подумал и не сказал, что страдает за Христа, за веру или даже просто за истину, но только то, что ныне Господь невольными страданиями очищает его от вольных прегрешений: благодарение за то Господу. [2168]

Насколько строг и суров был преп. Максим в отношении к себе, настолько же мягок и снисходителен к другим. Он считал вполне простительным бегство монахов от вражеского нашествия, чего не прощал себе. Всегда готов был он видеть лучшие черты в своих ближних. Великими похвалами увенчивает он префекта Георгия, [2169] авву Фалассия, [2170] Пирра [2171] и столько уничижает себя пред ними, сколько усердствует в похвалах им, так что местами трудно догадаться, где искреннее удивление перед достоинствами других граничит просто с изысканной вежливостью, желающей воздать сторицей за внимание к своему недостоинству. [2172]

Но при всей снисходительности своей преп. Максим, конечно, не мог не видеть всей тины страстей, от которых страдало не только высшее светское византийское общество, но и монашество. И преп. отец видел это и призывал всех к исправлению. [2173] Но из уст его при этом не слышно было гневных слов обличения, укоризны, негодования. Он не бичевал совести других. Все его увещевания кротки и смиренны. Цель их всегда одна — вызвать умиление. В них нет ни капли иронии, желчной критики, порицания. Везде и всегда увещевательная речь идет в первом лице. Не «вы» и «ты», а «мы» всегда говорит преп. Максим, и всегда себя первого включает в число грешных и нуждающихся в очищении. Его ревность всегда умерялась кротким и любвеобильным отношением к ближнему. И, конечно, ничто так его не радовало, как исправление. При наличии покаяния он считал излишними еще какие-либо дисциплинарные строгости. Сохранилось одно письмо его к игуменье Иоаннии (Ер. 11), в котором св. отец, со свойственным ему смирением и чувством одушевленной любви к душе спасаемой, просит принять обратно в монастырь покаявшуюся инокиню. Сам преп. отец показал на деле свою снисходительность в отношении к Пирру.

Эти теплые отношения к ближнему были внушаемы тем святым чувством любви духовной, целые потоки которой заполняли и расширяли сердце преп. Максима Из всех чувств преп отец более всех был проникнут чувством любви О ней и ее таинственных узах он говорит почти в каждом своем письме; [2174] о ней пишет он свои «главы», о ней же и специальные письма (Ер. 2 и 3); к ней он возводит все добродетели. В рассуждениях о ней он является положительно неистощимым. Эта святая любовь, о которой он говорил, была не любовь естественная, основанная на известной привязанности, хотя и в этом виде она доступна была преп. Максиму, а любовь благодатная, духовная, которая широко раскрывает сердце человека, срастворяет его всецело с другими, возжигает непринужденную и искреннюю любовь к самим врагам. Это есть любовь святая, чистая, непорочная, вдохновенным певцом которой и сделался преп. Максим. Она же связывала преп. отца и с его друзьями, к которым он питал также и естественную привязанность. Так, преп. отец возгревал горячие дружеские чувства в отношении к своим благодетелям: Георгию Епарху, [2175] Иоанну Кубикуларию. [2176] Любовь закрывала глаза на их недостатки; св. отец твердо верил в добрые качества их души и не допускал никаких подозрений на их счет, чего он, впрочем, не делал ни по отношению к какому-либо другому человеку. [2177] Разлука с друзьями равнялась для преп. отца потере половины собственного существа, и он с великою горечью оплакивал ее. [2178] Так глубоко могло чувствовать его сердце святое биение любви и переживать величайшую из христианских добродетелей.