Не разухабистая, а именно ухабистая, прыгучая, разорванная синкопами, бьющаяся в дрожи, в экстазе. Слава этих концертов осеняла меня — в пределах нашего дома.
Сам я не мог научиться тому, что легко давалось моим друзьям. И к Большакову мне не хотелось идти. Я поступил в класс баяна и аккордеона при Доме офицеров. Туда принимали всех, кто желал. Преподавал в этом классе Сергей Иванович Крылов, баянист академического театра. На сцене театра шли пьесы из сельской, колхозной жизни. В каждой такой пьесе играл баян, то есть Сергей Иванович играл на баяне. Он играл где-то за сценой, невидимый зрителю, в то время как актер на сцене растягивал мехи.
Когда я сыграл Сергею Ивановичу мой большаковский репертуар: танго «Счастье мое» и фокстрот «Розамунда», учитель сказал:
— Жаль, что вы все это умеете. Лучше бы начинать с начала, с нуля. А у вас... Это, знаете, все равно как если бы русский язык изучать не по Пушкину и Тургеневу, а, скажем, по ресторанному меню. Научиться легче, чем переучиваться. Вам кажется, что вы умеете играть на аккордеоне, но вы творите насилие над музыкой. У вас нет понятия о такте, о паузе, о построении музыкальной фразы. Вы выучили слова, но не знаете грамматики, синтаксиса. Без грамматики нет языка и также нет музыки...
Мы сели с Сергеем Ивановичем к роялю. Учитель поставил на пюпитр ноты — вальс из оперы Гуно «Фауст» в переложении для баяна и аккордеона, — мы принялись читать эту музыку и, главное, считать: раз-и, два-и, три-и, проверять гармонию счетом. Сергей Иванович учил меня музыке по той же самой методе, что и учительница моего детства Лидия Ивановна: и-раз, и-два...
Всю зиму я разучивал вальс из оперы Гуно «Фауст». Учитель назначил мне такое время, чтобы мы были вдвоем. Он проигрывал такт на рояле, я повторял вслед за ним. Он объяснял мне значение нотных ремарок: что значит аллегро и модерато, что значит стаккато, легато, форте и пиано. В большаковской школе эти подробности опускались. Обучение в классе Сергея Ивановича стоило сто пятьдесят рублей в месяц.
Я выучивал такты вальса Гуно, играл стаккато, легато, но звуки не складывались в мотив. Ноты были, как книга на неизвестном мне, скажем, казахском языке: буквы понятны, но не сложить их в значащую речь, в мысль, в картину. Дважды я ходил в оперную студию консерватории — там играли «Фауста», — но вальс не смог расслышать за шумом оркестра и хора, за долгим пением арий, дуэтов. Музыка оперы «Фауст» в театре ни разу не совпала с тем, что я играл на уроках Сергея Ивановича и дома по вечерам, стуча пяткой в пол. Мне стало отчаянно стыдно, как это бывает в отрочестве, да и в зрелости тоже бывает. Мнительное подозрение охватило меня: вдруг я совсем, совершенно бездарен и уши мои, мой слух — ослиные уши?.. Для чего же тогда эта музыка, этот аккордеон, эти уроки?.. «Что делать? Как быть?» — вопрошал я себя и плакал. Обращался мыслью к Рахметову, герою романа «Что делать? ». Скинул с постели матрац, спал на железной сетке, с открытым окном. Простудился, болел...
Я поделился своими сомнениями с учителем. Учитель сказал:
— Видишь ли, мой дружочек, — он назвал меня, как в старину звали: «мой дружочек», — явная музыкальная одаренность столь же редка, как талант живописца или поэта. Завидовать таланту не стоит. Это все равно, как, знаешь, если бы блондин завидовал брюнету... Возможности человека огромны. Каждого человека. Только надо их развивать. Губительна человеческая леность. Огромное большинство людей,увы, пребывает всю жизнь в неведении относительно своих способностей, задатков. Человек не понимает музыку, у него есть оправдание: мишка на ухо наступил. Наступил не мишка, сам себе на ухо наступил. Понимать музыку доступно всякому среднему человеку. Можно стать исполнителем музыки даже без выраженной музыкальной одаренности. Слух дремлет в тебе, его надо разбудить. Для чего это надо? Для того, чтобы жизнь твоя стала полней, интересней. Вот ты дважды послушал оперу «Фауст», но ничего не услышал, кроме шума, сумбура звуков. Именно так слушают музыку многие посетители Филармонии и театров. Они слушают, потому что принято слушать, мучаются, скучают, но сидят. Давай-ка, дружочек, еще раз сыграем вот это: раз-и, два-и... Не дыши мехами раньше времени. А то у тебя получается как у человека, который вначале разинет рот, а потом уж заговорит. Разевай рот одновременно с началом фразы.
Сергей Иванович понимал мое смятение, скуку, внутреннее сопротивление серьезной музыке. Он принес мне ноты шахновской «Карусели».
— Ты хочешь «давить стилягу», — сказал учитель, — играть, как в джазе. Подожди, потерпи. Ты будешь это играть. Но если играть только это, — значит, остаться глухим к настоящей музыке. Вот на, поиграй эту штучку, раз так хочется. Она полезна, как упражнение для пальцовки.
Через два месяца я заиграл «Карусель». Шахновская «Карусель» звучала у меня не так, как у Шахнова. Но все же она кружилась, бежала и прыгала. И нашелся прекрасный партнер для дуэта аккордеонов — Алик Гомес, испанец, сын тех испанцев, которые приехали к нам спасаться от Франко. Алик учился в седьмом. Он был черноглазый, веселый, долговязый, красивый, добрый парнишка, всегда приплясывающий и припевающий. Он играл на полном австрийском аккордеоне «Бутштадт»; Алик играл все, что угодно, не тратя времени на чтение нот.
Мы подружились с Аликом, наше время наполнилось музыкой и веселым притоптыванием. С Аликом весело было работать, легко. Мы работали с ним, выступали на вечерах в женских школах, играли дуэтом «Карусель». На нас смотрели красивые ученицы десятого класса и хлопали нам.
Все выходило так, как мечталось, аккордеон помогал идти по жизни, выделял среди толпы, отмечал знаком особости, избранности...
Между тем Сергей Иванович по-прежнему заставлял меня играть вальс из оперы «Фауст». Я не слышал его, сколько ни двигал мехами аккордеона.
И уже не верил в Гуно, пропускал уроки Сергея Ивановича, наяривая с Аликом «Карусель». Бог с ней, с серьезной музыкой. Мне хотелось «давить стилягу». Алик давил ее — только держись.
Но как-то, сидя вечером за геометрией, я услышал среди немилой мне серьезной радиомузыки, звучавшей в репродукторе, нечто знакомое, мое. Какое-то радостное предчувствие охватило меня. Оркестр играл мою музыку, будто я сам ее сочинил. Музыка эта пленила, проникала в меня, стесняла дыхание. Музыка была прекрасна тем, что моя. Ни для кого — для меня. Какое название музыки, я не знал, да и не думал об этом, застигнутый врасплох. Я не только слышал музыку, но осязал ее — мышцами, телом, кожей.
Музыка кончилась. Диктор сказал: «Исполнялся вальс из оперы Гуно «Фауст». Я вскочил из-за стола, торопясь, вдел руки в лямки аккордеона и заиграл вальс из оперы «Фауст». Я заиграл его так, как слышал сейчас, не думая о том, где форте, где пиано, где стаккато. Я заиграл его на слух, и опыт моих пальцев — пальцовка — служил безотказно. Я дивился, насколько изящна, мелодична музыка Гуно, сколько в ней чувства, красоты. И это играю я, я умею, у меня выходит не хуже, чем там, по радио. У меня выходит лучше. Вальс Гуно будто создан специально для моего аккордеона марки «Рояльстандарт».
Когда я сыграл вальс из оперы «Фауст» Сергею Ивановичу в этом новом, внезапном моем озаренье, на слух, он сказал:
— Ну вот, теперь хорошо. Теперь мы, пожалуй, возьмемся с тобой за марш из вагнеровского «Тангейзера». Он будет хорош для аккордеона.