Волки и медведи

22
18
20
22
24
26
28
30

Я хотел бы надеяться, что это была моя последняя встреча с искусством. Играть с его огнём, пытаться использовать его нерассуждающую – и тупую, если допустимо так говорить о вещах ядовитых и тонких, – мощь слишком опасно. Ну вот, ну вот как лес: что-то шуршит параллельно в кустах, долго шуршит, и, когда ты, уже перестав вздрагивать, воображаешь невинного ночного грызуна, из кустов выпрыгивает тигр, или волк, или медведь – применительно к климату. Следовало поинтересоваться у тех скелетов, которые мельком видел по дороге, помогли ли им ружьё и все навыки следопыта.

Искусство тщательно скрывает своё родство с насилием и за похвальбой вымышленными злодействами прячет самые настоящие. Искусство беспринципно. Искусство безнравственно. Искусство ослепляет. Оно может брать в союзники кого угодно, но его чары служат только ему самому. У искусства нет союзников. В борьбе искусства с истиной – или совестью – или присягой – не будет победителя. Искусство на стороне победоносных армий, но также на стороне проигранных битв. Искусству ведомо только его же обаяние. Искусство никогда не сделает выбора между Ахиллом и Гектором. Искусство никогда не предпочтёт маленького человека Гектору либо Ахиллу. Если искусство берёт маленького человека под свою защиту, то лишь для того, чтобы окончательно растоптать и унизить. Искусство не выносит ничтожных и некрасивых. Искусство всегда будет очаровано злом. В искусстве очень много зла.

Тетрадку я тем не менее постоянно держал при себе и каждый день ходил на поиски. Сахарок мерещился мне везде, и нигде его не было. Я нашёл самые глухие и неприглядные места Коломны, в жизни и сознании Города существовавшие только на карте. Здесь, упираясь в Новоадмиралтейский канал, обрывались и Галерная, и Английская набережная, и вперёд можно было пройти только вдоль Мойки, узкий гранит которой иссякал, не добравшись до большой воды, подле угрюмых стен и деревьев психиатрической больницы. Тогда я сворачивал налево и шёл по Пряжке, перебирался по осевшему мостику на другой берег: на исчезающие под ногами улички, в уже настоящие Джунгли. Когда-то тут были верфи, фабрики, склады; теперь-стены да заборы, которые приходилось огибать, перелезать или искать в них проломы. Жизнь ушла, а заборы остались.

Где-то уже совсем рядом была Нева, где-то уже совсем рядом был залив, но чтобы пробиться к большой воде, пришлось бы приложить слишком большие, невознаграждаемые усилия. Мы привыкли к Неве, но кто, кроме владельцев яхт и рабочих Порта, понимал, что Город – это, в сущности, морской город. Сквозь все стены и заросли ветер приносил этот несравненный запах, который нет нужды описывать: «запах моря», и всё. Ветер приносил облака, которые на закате становились именно «облаками над морем», ничем другим. Ветер приносил даже времена года, включая путаницу с оттепелями.

И вот здесь, бродя по кустам да канавам, я вдруг увидел Илью Николаевича, по-дачному (джинсы и рубашка) одетого и целенаправленно шагавшего. Не представляя, что ему тут делать, я осторожно – крался как умел – направился следом. Ему не приходило в голову оборачиваться, я выдавал свои топот и хруст за звуки живой жизни… в таком порядке мы вышли на берег. (Это всё ещё была Пряжка, но уже сделавшая поворот.) Здесь, небрежно пришвартовав к чему-то полуобвалившемуся моторку, поджидал Дроля.

Теперь даже не могу сказать, что не был готов его увидеть. Дроля выглядел невозмутимо, торгашески, да и по рукам они явно ударили прежде. Если я что-то смог прочесть на довольном спокойном лице, так это потому, что вокруг меня самого опустел мир: одни пропали, другие сбежали, третьи отвернулись. Какие и перед кем обязательства могут быть у человека, висящего в пустоте? Он даже не знает, почему он, вопреки законам физики, висит, а не падает.

Я не предполагаю в Дроле отрефлексированной озлобленности. С ним плохо обошлись, один вынудил сотрудничать, другой – постоянно унижал, но и Дроля при случае делал бы то же самое, и в его рефлексии, если она была и какой бы она ни была, проявлялась особого рода честность, не позволявшая от души ненавидеть других за то, на что способен и сам. Быть может, обычно так и ненавидят и очень громко кричат, осуждая, дабы криком заглушить гипотетические сомнения в публике, но Дроля… но вот такой, как Дроля… которому публика требовалась только затем, чтобы было кого пугать… да и для этого не слишком… Ему наверняка предложили выгоду и месть в одном пакете, но вряд ли предполагали, что на месть он посмотрит как на малонужный, малоинтересный бонус. Он, повторяю, висел в пустоте, а отсутствие связей с людьми влечёт за собой и отсутствие желания как поощрять их, так и наказывать.

Предполагать следовало Николаю Павловичу, который явно перемудрил, выпуская контрабандиста на волю. Даже Грёма руководил бы Портом удачнее с политической точки зрения – а то, что при Грёме Порт очень быстро перестал бы функционировать по назначению – полный коллапс, легко представить, – политическим целям пошло бы только на пользу. Правильное решение: развалить и шантажировать. У Канцлера не поднялась рука парализовать морскую торговлю, как не смог он пойти на прямой захват Летнего сада. Он ошибся, когда решил, что у него хватит сил, а у Города здравого смысла, чтобы сделать по-хорошему. Это должен был знать и Дроля, смотревший на Илью Николаевича с беспечным и искренним видом человека, который никак не ожидает, что в скором времени его основательно нагнут. Я побоялся подойти ближе и не смог услышать, о чём они говорили. Но о чём они говорили, я и так знал.

Вернувшись домой, я затеял написать Николаю Павловичу донос и усердно трудился, когда на лестничной площадке началась какая-то возня под аккомпанемент сдавленных кликов. Я прислушался. Я отложил перо. Я потянулся. Я встал и даже пошёл. Когда я открыл дверь, Сахарок отпрянул, и прямо мне на руки упала Лиза. Полузадушенная. В глубоком обмороке.

Я стоял, удерживая её, а привидение – так медленно, как никогда не делают люди, – спускалось по лестнице. Он спускался, а я смотрел. Можно бы сказать, что я прирос к полу. Можно бы сказать, что меня парализовало. Из высокого окошка полосой падал солнечный свет, как вода песком наполненный пылью, – только такая вода казалась бы мутной, а свет и пыль делал светом. Он вошёл в этот луч и исчез в нём, растворился.

– Да что ж это такое.

Я поднял её и потащил в спальню, потом побежал искать дворника, нашёл, послал его за доктором и вернулся к Лизе. Она дышала, но по-прежнему была без сознания. Я начал было приводить её в чувство, но передумал и просто сел рядом с постелью в ожидании врача, рассматривая проступающие синяки на шее и гаснущее выражение ужаса на лице. Даже и так лицо было очень красивое.

Как-то сразу квартира наполнилась людьми, и все смотрели на меня с неприязнью. Врач, фельдшер, санитары с носилками, квартальный надзиратель, какие-то агенты в штатском, Илья Николаевич, который влетел и никого не видя бросился к жене… Увенчало мизансцену появление Порфирьева. Он вкатился неунывающим колобком и тут же захлопотал и заохал – и от его оханья всем стало как-то спокойнее.

– Что творится! что творится! Страсти испанские! Женщину душить! – Он посмотрел на меня с новым уважением. – Ну иногда да… конечно… многие дамы прямо-таки напрашиваются. Поминутно себя сдерживаешь! волю в кулак собираешь! И разве такое может даром пройти, воля-то в кулаке? Так и выпрыгнет! Так пружинкой и распрямится!

– Это не я.

Порфирьев остановился и хлопнул себя по лбу.

– Фу! Перемешал! Ведь дело-то какое, ум за разум заходит. Квартирка – ваша, дама – в некотором, прошу прощения, роде – тоже ваша… Ну что стоим, что стоим? – напустился он на агентов. – Брысь!

Без охоты и предвидя, к чему это приведёт, я рассказал о нападении Сахарка.

– Тогда почему вы его не задержали?

– Не знаю.