Волки и медведи

22
18
20
22
24
26
28
30

С этим я согласился.

– Если мне будет позволено, – пролепетал Порфирьев, затаившийся в уголку на стуле, который специально туда переставил, и с таким усердием изображавший мелкую мышку, что оставалось только предположить, что вот именно он будет поглавнее всех присутствующих, – но как, ещё раз простите, выходит, что этот предполагаемый и неуловимый преступник появляется везде, где появляетесь вы?

Я мысленно бросил монетку и в очередной раз сказал «не знаю». Это было проще, чем, запинаясь, объяснять возникновение связи не до конца понятной мне самому, но явно извращённой.

И столько «не знаю» в ряд, особенно учитывая фоновые события и атмосферу, выглядели подозрительнее той психопатологии, которую я смог бы предложить, говоря правду.

– Всякое, конечно, случается, – признал Порфирьев. – Мне, на моей-то должности, к обычным фантастическим случаям пора и привыкнуть. Что ни день, то приключение вне границ рассудка. А как привыкнешь? – Он заволновался. – Рассудок в человеке – это же стержень, спинной хребет! Ну кривые есть, горбатые, сколиоз разной степени, даже парализованные… но не так, чтобы без позвоночника вообще! Господи Боже, голубчики мои! – Порфирьев выговорил это так, словно голубчиками были какие-то Господь и Боже. – Куда мы придём без рассудка и с боевыми привидениями?

– Зачем идти, – безразлично сказал Илья, – мы уже на месте.

Заметил я вот ещё что: оба старательно делали вид, будто едва знакомы, только лучше б им тогда притворяться, что они видят друг друга впервые. Полное неведение легче подделать, чем такую сложную вещь, как «едва-едва», хотя бы потому, что «едва-едва» заставляет постороннего гадать, когда и почему оно происходило, что общего, например, у пристава следственных дел и крупного финансиста, и если они вдруг родственники, или учились в одной гимназии, или сталкиваются в какой-то секретной осуждаемой жизни, в клубах и квартирах с дурной славой, то разве – и особенно в последнем случае – «едва-едва» вместо «совершенно нет» будет той степенью знакомства, которую оба пожелают предъявить миру?

– Разберёмся.

– Разбирайтесь, разбирайтесь, – сказал Илья. – А Разноглазый пока в каземате посидит. Они у нас не только для экскурсий.

– Нет, зачем же такие позорные крайности. Вы уж его того… совсем… как карманного воришку пригвождаете. Домашний арест – вполне адекватная мера пресечения.

– Нет, если речь о варварах. Или привидениях.

– Вы что же, думаете, он придёт меня освобождать?

Я сказал «он», имея в виду Сахарка, но они услышали нечто иное.

– Думаю, что всем, и вам также, будет спокойнее, пока вы под охраной.

– И без возможности передвигаться?

– Это тоже.

Таким образом меня посадили под домашний арест. День я проскучал, второй – протомился, на третий мастерил из простыней верёвочную лестницу, хотя мои мечты о шестом этаже сбылись, и ни простыней, ни мужества у меня в таком количестве не было. И тринадцатое число надвигалось неукротимо, как туча.

Избавление принёс старый клиент, слишком капризный, чтобы ехать к врачу на дом, и слишком высокопоставленный, чтобы его капризы могли игнорировать. («Когда X. говорит: а подать сюда Разноглазого, – его только что не спрашивают, под каким соусом подавать».) Привидение, которое его донимало, перешло к нему от родителей, и за годы знакомства я больше, чем хотел, узнал о наследственной вине и совсем ничего, даже меньше, чем нужно по работе, – о его собственных грехах и тайнах.

Конвоиров дальше передней не пустили. X. принял меня, как обычно, в спальне и, как обычно, не стал тратить время на вежливые вопросы ни о чём. Он был невероятно чёрствый человек, как большинство неврастеников, и считал, что его нервы пострадают значительно сильнее, чем приличия, если он будет расспрашивать людей об их злоключениях.

– Ничего не помогает, – сказал он после сеанса, видимо обдумывая, каким макаром мы будем взаимодействовать, если я окажусь в тюрьме. – Наследственная вина неизбывна. Так и умру, отбрыкиваясь.