— Откуда это?
— Из «Девственниц-самоубийц».
Эдмунд рассмеялся: Гермиона обожала этот фильм, и еще «Зачарованную»; открыл меню. По радио заиграла «Перкеле-полька» Дартс; Адель подошла с блокнотиком и красным фаберовским карандашиком; и Кристиан заказал картофель с грибами и мясо по-капитански, кофе глясе и шоколадный торт, а Эдмунд — кровяную колбасу с брусничным вареньем, чай «Ахмад» с корицей и тройную порцию мороженого с фруктами.
— Можно ведь? — спросил он Кристиана.
— Нужно, — ответил тот, — если только у тебя нет ангины скрытой. Не хотелось бы убить тебя раньше, чем ты этого захочешь сам.
— Не, у меня в прошлое Рождество, на каникулах, была ангина: я встал ночью, захотел пить, открыл холодильник, достал молоко — обожаю холодное молоко, — тут зажегся свет, и вошла тетя Рина, ну, мадам Ван Гаррет, она не следила, просто тоже пришла попить, и как завопит: «у тебя ангина, а ты пьешь молоко ледяное — хочешь умереть?» — и плакала оттого, что я жестокий, а я так и не понял, в чем дело.
— Нельзя пить молоко при ангине, тем более ледяное: от этого еще больше заболеваешь.
— Да? — Эдмунд искренне удивился. «Наверное, они в отчаянии от него, — подумал Кристиан, — Эдмунд и вправду жестокий; чудной, одинокий, читающий жизни как газеты — небрежно, бросая на середине; ему место в Древнем Риме или в сериале «Секретные материалы».
Адель принесла кофе и чай.
— Можно я расскажу тебе о Гермионе? — спросил Эдмунд.
— Расскажи.
— Я буду рассказывать ужасно длинно и подробно, с цветами и запахами, можно? Знаешь «Стеклянный магазин» на углу Северной и де Фуатенов?
— Да, чудесное место, просто сказочное.
— Это магазин ее дедушки. Мы познакомились в парке, я говорил? Я проводил ее до перекрестка напротив: «вот там, — сказала она, махнув рукой, — я живу, там магазин и квартира за ним, приходи как-нибудь». Она снилась мне каждую ночь, я просто с ума сходил: то ел по две-три порции, будто только что из осажденного города, то не мог проглотить ни кусочка, нахватал двоек по одним предметам, пятерок по другим; наконец наступили выходные, и я приехал — отпустил шофера; я стоял, смотрел на вывеску и думал: что со мной? толкнул дверь магазина, звякнул колокольчик серебряный — и я просто онемел: там было так красиво! Солнечный день — наверное, последний той осенью; солнце сияло сквозь витражные окна; разноцветные блики на каждой вещице — всех этих бокалах, статуэтках, вазах; словно по пояс вошел в водную рябь… и стал их рассматривать, вроде как выбираю подарок, — Эдмунд глотнул чая. — Там здорово, правда? Ковер этот бесконечный, темно-синий, почти черный, под ногами, и тишина — слышно, как звенит сам с собой хрусталь. И везде кресла, стулья, столики с лампами и книгами в нишах: сядешь в одном месте, думаешь, лучше не бывает, потом увидишь интересную штуку рядом с другим креслом, устроишься там еще лучше; и так бесконечно. Я бродил часа три; влюбился во множество вещей: в крошечных зверей из цветного стекла, их там целый стеллаж, в коллекцию стеклянных замков, копии реальных европейских; ее дедушка — мистер Родерик Бейтс: высокий, худой, негибкий, фонарный столб просто, белоснежная голова, длинные, тонкие, как макаронины, пальцы ювелира или карманника, красивое породистое лицо потомка древнего-предревнего рода, историки даже не задумываются, есть ли у таких потомки, настолько они древние, Плантагенеты какие-нибудь, такие лица не старятся, а только еще больше утончаются, — посмотрел на меня в конце концов поверх очков, улыбнулся и спросил, не ищу ли я кого; не что-то конкретное, а именно — кого; я покраснел, назвал ее имя еле слышно — вдруг она обманула и просто убежала, подумала, что я и вправду маньяк. В центре магазина лестница наверх, широкая, и потом на две стороны расходится — как в больших старинных зданиях: университетах, театрах, музеях; и огромный витраж посредине, готический такой: замок черный, красные, розовые и белые розы, желтая луна, силуэты девушки и мужчины с крыльями, они держатся за руки, но так, будто расстаются; мистер Бейтс подошел к этой лестнице и крикнул: «Гермиона», позвал негромко, они громко не говорили, и даже на улице разговаривали еле слышно — по привычке — из-за стекла кругом; и она через пару минут появилась на лестнице, справа, потом спустилась в центр, под витраж, и стояла на его фоне, такая красивая, домашняя, в полосатой бело-голубой рубашке, жилетке черной вязаной, и в светло-голубых джинсах, закатанных до колен, и в белых носочках; волосы распущены, руки в клее — она все время что-то мастерит, всякие симпатичные хрупкие поделки: из бумаги, листьев, ракушек, камней, кусочков стекла, цветного песка, трубочек для коктейлей…
…Она покраснела, как и он, будто бежали на поезд; «привет, — сказала, — это дедушка, а это Эдмунд; мы, не поверишь, познакомились на улице — не в библиотеке, не в театре, и даже не в «Макдоналдсе»»; дедушка рассмеялся; «что-нибудь выбрали?» — спросил, но так вежливо, ненавязчиво, знал, что у мальчиков его возраста нет денег; «это тест, — улыбнулась Гермиона, — покажи, что тебе понравилось, дедушка решит, что ты за человек». Эдмунд сосредоточился и показал на пару подсвечников — простые, высокие, почти стаканы, из стекла морского цвета, с пузырьками; «я знаю, что это подсвечники, но я бы пил из них воду, — сказал честно, — и ставил небольшие цветы», дедушка похвалил: «вам не хватает простой жизни, у моря, в маленьком домике»; «я боюсь моря, — ответил Эдмунд, — мои родители погибли от моря»; «извините, — дедушка расстроился, — возьмите их просто так, за то, что я обидел вас». «Я не обиделся; на самом деле я хочу увидеть море, но боюсь»; «ох, сказал дедушка, — нам определенно нужен чай с кексом, чтобы забыть про этот разговор и начать говорить заново», — и Гермиона пошла по лестнице вверх, и он пошел за ней; наверху оказался не магазин, а их квартира — очень уютная: на полу ковер, коричневый, пушистый, как шкура, камин, пара кресел темно-красных, подушки по всему полу разноцветные, вышитые, в кружевах, бантиках, с пуговицами, — она их шила под настроение, можно было выбрать любимую; несколько маленьких деревянных столиков, перед которыми сидят на полу, опять же; на одном лежал собираемый пазл — старинная карта мира, на другом — недоклеенная картонная игрушка-мобиле: домик, сельский, беленький, с красной крышей, разноцветными окошками, а к нему цеплялись на ниточках забор, коровы, куры смешные, цветы, трава, сам фермер с граблями, его жена с ведром — все ее рисунки; у камина, на своей любимой подушке, белой и мохнатой, возлежал пушистый кот, рыжий экзот; «Сэр Персиваль, — представила Гермиона, — любишь кошек?» «э-э…» «ну-у, ясно, — ответила она, — ты просто еще не встретил кота, которого бы полюбил; а я вот жуткая кошатница; мой второй дедушка, старший брат моего дедушки, — писатель, Реймонд Бейтс; не читал? он классный, ведет свою колонку в «Эсквайре», написал специально для меня книжку про Сэра Персиваля, как он появился у нас, и как привыкал, и какие у него повадки; его хозяева, дедушкины постоянные покупатели, коллекционеры бокалов для вина, уезжали в другую страну и отдали нам кота просто так; Персиваль жутко породистый, взял призов двадцать на всяких конкурсах кошачьих; теперь он уже совсем старенький и все больше спит; можешь погладить…» Они пили чай с кексом, кекс пекла Гермиона; она вообще отвечала за весь дом — дедушка выдавал ей деньги на хозяйство, на весь месяц, она ходила по магазинам, убиралась, готовила, стирала, покупала сама себе учебники и одежду; «ты, наверное, очень взрослая»; «наверное», — она сидела на подушке из коричневого атласа, с розово-золотой вышивкой, сложив ноги в позе недо-лотоса, засмеялась, черные и темно-золотые волосы, розовые, словно вереск, губы; ему захотелось дотронуться до нее везде, погреться, почувствовать, какая она живая, — крохотная голубая жилка трепетала и билась у нее на горле в вырезе рубашки; Эдмунд даже испугался силы, скрутившей ему грудь. Ее родители тоже погибли — при взрыве в церкви, на воскресной мессе; какая-то радикальная сумасшедшая мусульманская секта; Эдмунд даже помнил из детства — так много писали про этот взрыв в газетах; «ты тоже сирота и тоже католичка?» «конечно; почему тоже?» «я тоже католик» «о, это здорово; можно вместе справлять Рождество», — и смутилась, покраснела; доклеила и подняла игрушку — коровы, куры, трава, фермер и его жена закрутились, затрепыхались на разноцветных ниточках-мулине: «ну как?» Игрушка была очень веселой, яркой и выглядела совершенно не ручной — а как из магазина. «Подари», — попросил Эдмунд; «а разве тебе есть куда вешать?» «есть, у меня же своя комната; я в ней редко бываю, но она есть, и в ней ничего особенного — кровать, картина какая-то дорогая, обои шелковые; я живу у опекунов и не знаю, чего хочу от комнаты, это уже пятое мое жилище». «Я бы все завалила уже, захламила, — убежденно сказала Гермиона, — все пять, я просто ужас для пространства, я не знаю, что такое фэн-шуй, я обожаю вещи; сейчас она подсохнет…» Он остался на ужин, простой и хороший: острый цыпленок с овощами; помогал ей на кухне: чистил, резал картофель, помидоры, фасоль, цветной перец; ели они в гостиной, кто где хотел: дедушка в кресле у камина, с книгой, тарелка на коленях; Эдмунд с Гермионой на ковре, среди подушек; после ужина Гермиона вытащила настольную игру «Каркассон»: они ползали по полу, Гермиона выигрывала. «Но это потому, что ты правила еще толком не знаешь», — утешала, но все равно радовалась, что выигрывает, хлопала в ладоши; потом он увидел, что уже полночь, засобирался домой. «А ты еще долго в увольнительной?» «все, завтра уже обратно в академию» «если хочешь… — посмотрела на дедушку, тот кивнул с улыбкой, — приезжай на следующие выходные к нам в гости»; «хорошо», — ответил Эдмунд. Вызвал такси, она проводила его через магазин — уже темный, хрусталь таинственно мерцал, и ему казалось, что он попал в сказочное зимнее царство, дворец Снежной королевы, пещеру со сверкающими стенами, по которой плыли Элли с двоюродным братом в «Семи подземных королях». «Пока», — прошептала Гермиона, он стиснул зубы, наклонился и поцеловал ледяными губами ее в теплую душистую щеку — пахла она медом, клубникой, нагретыми лугами; Гермиона замерла под его прикосновением — «наверное, потому, что я такой холодный, Кай просто; где моя кровь, которая должна меня греть…»; такси коротко просигналило за дверью; он выбежал и уехал к опекунам — спать; а утром рано вернулся в академию, и с Ван Гарретами они даже не увиделись.
Следующие выходные были длинные, почти как каникулы: в академии началась эпидемия гриппа и всех незаболевших и непривитых отправили по домам, до вызова; Эдмунд был так счастлив, что не заболел; опять отпустил лимузин и ехал на автобусе, слушал разговоры людей; впереди него сидели мужчина и мальчик, оба бледные, словно жемчужные, и черноволосые; мужчина в черном плаще, дорогом — словно он тоже отпустил лимузин — спал, прислонившись лбом к спинке кресла спереди; мальчик сидел рядом тихо-тихо, почти не дыша, будто боялся разбудить, будто городской шум рядом — ничто, а вот любое его движение грому подобно; держал мужчину за руку; их мыслей Эдмунд прочитать не смог — кто они: отец с сыном, сбежавший мафиози с заложником? Таинственно, как лес, как книга, которую прочитал в детстве, и не запомнил ни названия, ни автора, рассказываешь всем продавцам в детских книжных отделах, но никто из них не знает такой книги; и кажется, если найдешь, то жизнь изменится к лучшему… Стояли последние дни осени — золотые и серые; роскошное платье; Эдмунд смотрел сквозь грязное окно автобуса на город и опять фантазировал: есть в пространствах мир, где всегда осень; что-то случилось: принц этого мира, великий маг, влюбился в девушку, а она не ответила ему взаимностью, и теперь в этом мире всегда осень — такое колдовство, разбитое сердце короля-колдуна; девушка, конечно же, Гермиона… Лицо Эдмунда запылало, будто от гриппа; он чуть не проехал нужную остановку — ту, от которой пройти всего два квартала — и «Стеклянный магазин»; «добрый день», — сказал дедушка Гермионы; он сидел в роскошном кресле, резном, львиные лапы, вишневый бархат, не кресло — трон; читал письма — бумага желтоватого цвета, точно из восемнадцатого века, и конверт из нее же, ручной работы, и разрезан тонким ножом со стеклянной ручкой, невероятной красоты вещь, как горы; «вы к нам?» — просто так, словно Эдмунд их старый знакомый, кузен, росли вместе с Гермионой, ездили на море, собирали на пляже ракушки, целовались за шторой в сочельник, были пойманы старшими, наказаны лишением пудинга; «проходите, хотите чаю? Гермиона в школе, вернется вечером» «ох, тогда… тогда я пойду» «куда? Гермиона же вас приглашала погостить; вот и гостите; я буду весьма рад; вы очень ей нравитесь»; Эдмунд опять покраснел, как вина выпил горячего со специями: «ну-у… я с сумкой; нас надолго отпустили — эпидемия гриппа в академии; я не заразный, вы не думайте, у меня прививка»; «у нас тоже; давайте отнесем вашу сумку наверх, в комнату для гостей; хотите — переоденьтесь; у вас же есть там светская одежда?» Он встал из кресла, закрыл магазин, отвел Эдмунда наверх, показал ему комнату для гостей — маленькая, угловая, а окно выходит во внутренний двор-колодец, в котором росло огромное узловатое и ажурное, словно с картин романтиков, дерево; альбом был у Эдмунда с собой — «нарисую», — подумал он; перелез из формы в белый свитер в обтяжку, мягкий, с длинными рукавами, до кончиков пальцев почти; обычно одежду ему выбирали Ван Гарреты или продавцы, Ван Гарреты приводили его в магазин, дорогой, огромный: «вот молодой человек, подберите ему что-нибудь»; «что вы хотите, в каком стиле?» — спрашивали продавцы, консультанты по шопингу, а он пожимал плечами; поэтому радикальное, оранжевое, розовое, с рок-группами в его гардероб не попадало, только классика: поло, пуловеры, рубашки — белые, темные и полосатые; аккуратные джинсы, по фигуре — прямо инженерно, и вельветовые брюки, коричневые, серые, черные; но этот свитер ему по-настоящему понравился; «интересно, я красивый?» — подумал он впервые в доме Гермионы, посмотрел в зеркало: темные волосы, глаза большие, впалые щеки, губы четко очерченные — непонятно; спустился по витражной лестнице в магазин. «Отлично выглядите», — сказал дедушка Гермионы, улыбнулся хорошо, будто Эдмунд — это приятный сюрприз; он уже накрыл чай на одном из столиков: «вам с молоком? печенье?» — а сервиз из серебра, английский, тонкий, изящный, кукольный просто; и каждое движение отражается. Эдмунд не знал, о чем разговаривать, но дедушка сам повел беседу — легко и интересно — расспросил об академии, что за порядки там — адские, дедовщина, или просто скучные; что Эдмунд любит — «ах, рисовать, а какие любимые художники? Обри Бердслей? о, у меня есть знакомый коллекционер, у него есть что-то оригинальное, можно договориться, съездить посмотреть…» Рассказывал о магазине — стекло он полюбил уже взрослым — с братом у них был журнал о современном искусстве, брат писал, а он собирал иллюстрации, и вот однажды попал на выставку старинного стекла — трещины, сколы, но цвет… Ему рассказали, что секрет таких сочных и чистых цветов, рубина и сапфира, утерян, и дали подержать бокалы в руках и даже провести пальцами по краю — понять, как поет старое треснувшее стекло: печально, нежно, балерина, у которой в прошлом большая слава, а сейчас ревматизм ног; и это стекло снилось ему; и он стал сначала собирать его, а потом купил маленький магазин, который разорялся, торговал плохим хрусталем, советским, массовым: вазы для цветов, бокалы для шампанского; все переделал, списался с самыми утонченными коллекционерами, антикварами, производителями эксклюзива — и на самом деле зарабатывает тем, что находит какие-то редкости на заказ для этих самых коллекционеров, у одних покупает, другим перепродает, ездит по аукционам, по неблагодарным наследникам, оценивает, консультирует; две-три сделки в год достаточно для безбедного существования; а магазин — это для души… Потом дедушка опять вернулся к своим письмам, а Эдмунд стал бродить по магазину, смотреть вещи — на этот раз ему понравились мозаики, изображавшие старинные византийские иконы; они были разных размеров: от крошечной — можно повесить на шнурок, носить как образок на шее — до картины размером с окно в богатой парадной гостиной; и шарики, просто шарики, на которые играл еще Том Сойер, и в «Амели» они рассыпались на весь экран…
— И у тебя в машине такие шарики, — сказал он.
— Да, я их там купил, — ответил Кристиан. — Они мне тоже понравились. Может быть, я зашел в магазин днем раньше или днем позже тебя; есть просто стеклянные, а есть с ароматическим маслом внутри…
«…Может, что-то сделать нужно?» «Можешь протереть вон тот стеллаж с бокалами — они, кстати, все девятнадцатого века, я продаю их дорого, но на самом деле среди знатоков они не очень ценятся, их много в мире, так что, если разобьешь, не переживай; «я заплачу», — сказал Эдмунд; но ничего не разбил; тряпочка была чудесная — очень мягкая, тонкая; и кисточка — как для женского лица, театральная почти, с позолоченной ручкой; бокалы тихо отзывались на прикосновение, и Эдмунд понял, почему Гермиона и дедушка ее так тихо разговаривают и часто молчат: казалось, будто он сидит у воды, — так много звуков издавали хрусталь и стекло — как природа; про такие звуки невнимательные обычно говорят: «какая тишина…» Приходили покупатели, уходили, звенел колокольчик, Эдмунд вздрагивал: вдруг она, вдруг забыла его, вдруг рассердится, что пришел; Гермиона вернулась совсем в вечер, когда он уже протер все бокалы, упал в одно из кресел — большое, мягкое, красное, яркое, как Сальвадор Дали, рябина зимой; дедушка выдал ему каталог стеклянных подсвечников: «я помню, у вас есть вкус, если что-то покажется вам интересным, наклейте бумажку»; Эдмунд просто провалился в этот каталог, ему казалось, ничего интереснее в его жизни еще не случалось; и оказанное доверие приятно щекотало в затылке; правда, стикеры он клеил чуть ли не на каждую картинку; и вот когда он скинул ботинки, залез в кресло с ногами, дошел до сто восемнадцатой страницы — вновь звякнул колокольчик, и пришла она — в большом черном вязаном берете, упавшем на плечо, как у художников эпохи Возрождения, в клетчатом приталенном пальто выше колена — черно-желто-зеленом, в ботинках — замшевых, черных, тупоносых, на квадратном каблуке, и в черных гетрах, и в черных вязаных митенках, и в черном коротеньком шарфике; куча пакетов бумажных в руках; Эдмунд сразу вскочил перехватить их — увидев его, она замерла, ойкнула; «здравствуй, милая», — сказал дедушка как ни в чем не бывало; «как дела в школе? написала контрольную?»; а Эдмунд стоял рядом, с пакетами, пожирал ее глазами, запоминал каждую клеточку пальто, каждую ресничку, как латинские глаголы к экзамену; «наверное, это любовь, — билось его сердце, — наверное…»
— Наверное, — усмехнулся Кристиан. Он слушал внимательно, будто знал, что случится дальше, и ждал самого любимого момента.