Арена

22
18
20
22
24
26
28
30

— Она так здорово выглядела всегда, и я был благодарен небу и Ван Гарретам, что богат и у меня хорошая одежда, хорошая кожа; отнес пакеты на кухню — там оказалась еда: разноцветные фрукты всякие, мясо, зелень, хлеб — она покупала необычный, лючиану с сыром; «…ничего себе, какие тяжелые, как она их несла»; и только в одном были не продукты — «ой, — сказала она, — дедушка, прости, я купила себе тряпочку»; «здорово, — сказал дедушка, — ну-ка, покажись»; когда она убежала наверх переодеваться, дедушка сказал: «у нас много денег, а она все равно переживает из-за каждой траты на себя, извиняется, а меня только и знает, что балует, мороженым каким-нибудь фисташковым»; она вернулась — «тряпочкой» был ретросарафанчик, коричневый, клетчатый, с карманом на груди; «ну как?» — спросила она; «прекрасно», — ответил дедушка; «ты похожа на девушку из фильма про Битлз», — сказал Эдмунд; «это хорошо или плохо?» — сердито; «хорошо», — и на сотую секунды воздух вокруг наполнился запахом роз, таким сильным, будто в жаркий день; дедушка смотрел на них и улыбался, и сказал что-то странное: «теперь я вижу: он действительно очень похож на Ричи»; «не надо, дедушка, пожалуйста», — секрет какой-то; покраснела опять, разозлилась, убежала наверх, перелезла в домашние голубые джинсы, носочки полосатые, бело-голубые, голубую рубашку; и на шею — кожаный шнурок тоненький, с лунным камнем-капелькой; стояла так на кухне и готовила ужин — блинчики с начинкой: грибы с картофелем, помидоры с ветчиной, бананы и шоколад; пока блинчик жарился, она читала книжку про тамплиеров, документальную, без мистификаций, Жоржа Бордонова; на холодильнике стоял музыкальный центр небольшой, и она подпевала; «что это за музыка?» — спросил Эдмунд; он пристроился на стульчике рядом — у них потрясающая кухня, из журнала про современный дизайн, плита стеклянная, и стола как такового нет, а есть стойка высокая, широкая, с барными стульями, высокими, в которые можно ноги заплести, как косы; «это Suede, старый альбом, самый лучший, «Dog man star»; правда у него голос, как у Элвиса?»

— Она слушает странную для ее возраста музыку, даже не джаз или классику, что в ее школе уже наверняка признак полного сумасшествия — она слушает брит-поп, ты знаешь? Ну ты как дядя Алекс, по возрасту, и как раз Алекс слушал такую — ему тогда было четырнадцать — в начале девяностых, брит-поп; я так и не понял, почему именно эта музыка, как она про нее узнала, где находила диски; но ей эти группы — мальчики из колледжа, с челками и гитарами — очень подходят; такие же стильные; все эти Suede, Blur, Oasis, Elastica, Kula Shaker, Stone Roses… Не просто музыка, не просто одежда; она живет так, будто рисует красивую картину: не как художник, а как дизайнер — добивается совершенства, подбирает трепетно каждый штрих, каждый оттенок; и если отойти на расстояние, небольшое, как раз для работ импрессионистов, — видно, что она сама — часть картины…

Дедушка закрыл магазин: включил сигнализацию, выключил свет; и они все опять сидели у камина в гостиной, на подушках-ковре, с тарелками; «Хочешь книгу какую-нибудь? — спросила Гермиона. — Мы с дедушкой постоянно читаем за едой, а в школе меня ругают в столовой»; «Нет, — сказал он, — ты, если хочешь, читай, а я просто посижу» — «посмотрю на тебя, ты такая красивая…» — но это уже про себя, ведь вслух такое прозвучало бы неприлично, как в книжках девятнадцатого века про страсть; «тогда я буду читать тебе вслух» — и читала — как раз про процесс над тамплиерами; «ненавижу Дэна Брауна, — сказала она, закрыв книгу, — напридумал черт знает что, коды какие-то, Грааль, женщина вместо апостола, да Винчи; Опус Деи грязью облил, а дедушка — член Опус Деи, но он же с ножом не бегает; а тамплиеры были такие обычные — скучные даже, благородные, простые, очень хозяйственные; как я, — засмеялась, — я тамплиер в душе; если бы я писала книгу о Боге, я придумала бы красивого-красивого священника, молодого, почти мальчишку, с карими огромными глазами, темной челкой, веснушками, улыбкой, как у Марка Оуэна; он был бы капелланом — военным священником и шел бы с войском, сражавшимся с неверными, например, с теми, кто взорвал ту церковь», — она покраснела, губы ее задрожали; «она же это видит, — подумал Эдмунд, — до сих пор — как летят в разные стороны куски камня и дерева, и огонь почти до неба — как показывали в новостях»; «…во главе войска стоял бы маршал, его друг, — тоже очень красивый парень, только синеглазый; когда он шел по улице, на него бы все оглядывались — такой он стройный, великолепный, стремительный, словно май, словно в наушниках у него песня Take That «Patience» или Suede «The Power»; и вот сражение у стен Черной крепости, которой когда-то владели тамплиеры, маршал говорит, опираясь на меч: «эта крепость видела столько сражений, напьется она нашей крови»; и правда, сражение вышло очень кровопролитное, погибли почти все — и маршал ранен, он чувствует сильную боль и слабость, и ему кажется, что он тоже умирает, он лежит и смотрит в небо, по которому несутся огромные облака, к нему подходит священник — он видит свет над его головой. «Друг, — говорит маршал, — я умираю, отпусти мне грехи»; «ты притворяха, — отвечает ему священник, — с тобой все в порядке, подумаешь, плечо ранено, тебе плащ его передавил, от этого так больно, вот я его разрезаю; ну как, легче? я пойду к тем, кому я действительно нужен»; маршал встает, опираясь на свой меч, и видит, как его друг идет — в своей скромной черной рясе с капюшоном, четки длинные, из белых и черных бусин, на поясе — по полю, усеянному телами; и из каждого его шага вырастает огромная красная роза, и скоро все поле полно роз, благоухающих, как разбитый флакон с розовым маслом на солнце; маршал зовет друга по имени, но тот не слышит его — раскрывает руки навстречу — будто кто-то бежит, кого он один видит; и в небе рвутся облака, огромный сноп света озаряет землю, и в небе видны воинства небесные — ангелы и архангелы, крылатые, с огненными мечами, и сам Господь протягивает руку священнику; и маршал понимает, что друг его погиб…» Эдмунд смотрел на Гермиону, потрясенный ее страстью, — теперь она вся дрожала, так люди плачут от горя; словно этот священник — ее друг, а она — синеглазый маршал; в комнате воцарилась тишина, Гермиона оглянулась на дедушку — тот спал, засмеялась нервно, провела рукой по щеке, приходя в себя, разбудила дедушку; «ох, — разволновался тот, — я не храпел? извините, очень уж книжка скучная, не рассказывай об этом Реймонду, он так рекомендовал мне ее»; посуду сложили в раковину; «завтра помою, зевнула Гермиона, — уфф; спать?» И Эдмунд ушел в свою комнату — маленькую, как шкатулка для украшений у девочки-подростка, а в ней бусы бисерные, и ракушки, и камешки самые красивые, — разделся, нырнул в кровать, белье розовато-голубоватое, и пахло лавандой, одеяло тоже как из сказки — лоскутное, разноцветное; Эдмунду стало тепло и легко, он смотрел в потолок — занавески он не задернул, и на потолке в квадрате света дрожала кружевная тень дерева; потом встал, нашел в сумке рубашку — белую, приталенную, с широким отложным воротником, как у романтиков немецких на портретах в Эрмитаже; надел ее и джинсы, вышел босиком в коридор — комната Гермионы точь-в-точь напротив; дверь была приоткрыта — для Сэра Персиваля, должно быть; и на полу лежал лучик света — тепло-оранжевого; «ночник», — подумал Эдмунд; постучался тихо-тихо.

— Войдите, — ответила девушка; он вошел, и комната поразила его; он даже не сразу увидел саму Гермиону — она сидела на кровати в позе недо-лотоса, в оранжевой фланелевой с жирафами пижаме; ужасно милая; и опять читала.

— Привет, это я, извини, не помешал? Как у тебя… сказочно, лавка чудес, словно ты продаешь талисманы, — потолок был в звездах из фольги, раскрашен мерцающей темно-синей краской, казалось, там и вправду космос — глубинный, завораживающий, вот-вот ноги оторвутся от земли и тело поплывет в невесомости, словно в лучшем за жизнь танце; шторы и балдахин над кроватью, из разноцветных тканей, спускались на пол, лежали на нем складками, гигантскими шлейфами, среди складок таились гирлянды, колокольчики, мишура новогодняя, бумажные цветы, нити с нанизанными на них бисером, камешками, блестками; и между стенами натянуты нити, на них что-то висело, сверкало, кружилось, звенело, шуршало, сияло, все ее поделки, безделушки, игрушки, картинки.

— Комната Хаула из мультика, я знаю, — сказала она, — нет, не помешал, я как раз читаю очередную книжку про поделки — из стекла цветного…

— Ты уже сама можешь, наверное, писать такие книжки.

— А я и пишу, правда-правда, фотографирую свои поделки для иллюстраций; она будет клевая — для мам и маленьких детишек — всякие штуки из глины, бумаги, теста; для маленьких детей таких пособий почти не написано…

— Здорово. Ты такая… талантливая — столько всего умеешь: рисовать, придумывать истории, готовить.

Гермиона наклонила голову набок — как Суок из еще одной сказки, не засмеялась, но улыбнулась лукаво, прищурилась.

— Какой ты странный, Эдмунд, ты либо хитрый, либо простодушный, но мне кажется, ни то, ни другое. Извини, что так театрально, но что тебе от меня нужно?

Он все еще стоял у двери приоткрытой, в которую, наверное, рано-рано утром приходит Сэр Персиваль, запрыгивает к ней на кровать, в лавандовое белье, устраивается на груди, тыкается в руку — погладь, она гладит сквозь сон, потом кот переходит в ноги, ищет складки поудобнее и зарывается в свой пушистый рыжий хвост носом — к холодам; а ей приятно-тяжело и тепло от него; «почему у меня всего этого нет? почему я не талантливая хорошенькая девочка? почему я не могу жить в дивной комнате, забитой вещами, сокровищами, понятными только мне одному: старое пианино с витиеватыми подсвечниками, красивые подарочные коробки, куда можно складывать коллекцию открыток с домиками, медвежатами, маяками или с шедеврами живописи, пушистый — аж до лодыжек ворс — белый ковер, красная лампа в форме губ Мэй Уэст, — почему я должен быть Эдмундом Сеттерфилдом? бесконечно одиноким…» Он прошел и сел к ней на кровать — теплую, мягкую, нашел рукой ее затылок, зарылся в чудесные, ароматные, как у куртизанки в Древнем Риме, густые нежные волосы и поцеловал в губы — неловко, потому что она сразу же начала сопротивляться; он надавил на ее губы своими, чтобы разомкнуть, она уперлась коленкой ему в грудь, толкнула сильно, он упал на кровать, и тут она размахнулась и ударила в лицо, прямо в нос, да так больно, что от боли Эдмунд на секунду потерял сознание, сполз в складки балдахина на пол, зажимая хлынувшую кровь; Гермиона испугалась.

— Эдмунд, ты жив? — спрыгнула с кровати рядом, схватила за плечи. — Что там?

Он убрал ладони от лица; «уфф, — сказала она, — ужас, погоди, я сейчас», побежала в свою ванную, загремела там шкафчиком, стеклом, принесла вату и спирт, от запаха ему стало дурно, он закашлялся, чтобы не затошнило; «ну дай продезинфицирую» «я лучше просто умоюсь»; он побрел в ванную; такая маленькая, просто кукольная, вся розовая, большое зеркало, в ее рост, на двери; «точно, — подумал он, — в комнате же ни одного зеркала, она открывает дверь и смотрится»; кровь все еще текла, и он закапал себе рубашку, джинсы; боль была как предмет, который очень хочется переставить — свет загораживает; Гермиона же смотрела в зеркало на двери, как он умывается, тонкий, стройный, невозможно красивый в этой своей белой рубашке, в джинсах, точно по бедрам, восхитительным, будто не тело, а самолет в разгоне, сейчас взлетит, Говард Хьюз сжимает пальцы на штурвале, — и до сих пор ощущала его руку на своем затылке, уверенную, твердую, не мальчишескую вовсе — мужскую; и губы — нежные, как чизкейк с малиной и ежевикой, горьковато-сладкие; словно кто-то услышал на небе ее желания: пусть он найдется, придет, красивый такой, трагичный; и он пришел — увидел, что она совсем еще девочка, и ему нежно и грустно — чем эта девочка может ему помочь? Вот если бы она была взрослой, невозможно красивой, одинокой, жила бы одна в большом красивом доме, полном комнат с разной обстановкой: комната только с двумя креслами у камина, комната, в которой только картины или книги, диванчик красный вельветовый посредине, чтобы сидеть и любоваться часами, комната с плетеной мебелью, в корзине — вышивание; и так бесконечно — можно отправиться в путешествие со свечой в руке однажды ночью; была бы писательницей, сочиняла истории, похожие на сказки, фантастику, для девушек и детей; или оперной певицей, сопрано, в большом театре, любила бы Перголезе и Пуччини, люди приезжали бы издалека специально на «Богему» с ней; а девочка, с дедушкой и котом, со стеклянным магазином, — зачем ему?

— Ричи, — позвала она в зеркало, он уже прекратил умываться, нашел полотенце — розовое, с атласной лентой по краю, вытерся, осмотрел — нет ли крови; не услышал. — Эдмунд…

— Мм, — отозвался.

— Ты как? В порядке? Извини, я не хотела ударить тебя так сильно…

— Это ты извини, я подонок, мне не место в твоем доме, я просто ужасен. Я сейчас такси вызову, уберусь; извини, что я такой, что мы познакомились… ты меня больше не увидишь, вот, я обещаю. Ты только не подавай на меня в суд за приставания, ты все равно проиграешь, каждый меня поймет, даже судья, просто ты слишком красива, — кровь опять пошла, — черт, — он включил воду и сунул нос под ледяную струю.

— Какой ты смешной, — она зашла в ванную, погладила его по мокрым черным волосам. — А ты богатый? Чтобы в суд на тебя подавать — есть что отсуживать?

— Да, я богатый, — он фыркал, чтобы было чем дышать. — А тебе что-то нужно?