Помню тебя

22
18
20
22
24
26
28
30

«…В магазин сходи. Сдачу пересчитаешь два раза…» — Перечислила, что купить: крупы, масла, соли.

Сережка знал из разговоров в очередях и на улице, что детей нигде не обманывают. И еще — неизвестно откуда, из чувства не вспугнутого пока доверия и добра — знал, что, наверное, и никого не обсчитывают, а только сбиваются второпях. Ведь вон же как много народу в их «жданчике» у пухлой, белой-белой продавщицы Ани, с густо накрашенными, в крупинках нерастертой помады губами — так что губы у нее слипались отвечать на вопросы покупателей и улыбаться… И понятно же — как ей некогда: даже больше, наверное, чем матери, которая, хоть и опаздывает в техникум, но все-таки всегда поводит по накрашенным губам мизинцем, а потом ототрет его платком. И Сергей обиделся за Аню. Но поразило его — как кромешная и неотступная беда, — что мать не ответила ему, насквозь несчастному, с прыгающими губами Сережику, и, значит, они будут брать эти деньги!

Он бежал в магазин мимо заборов и окон с каким-то жгучим чувством родства и их общей, не искупимой теперь ничем обиженности и оскорбленности — его и кровавогубой пышной продавщицы, и знал, что если б это узнала она, то отвесила б ему всех конфет, или нет, отсыпала бы их ему за пазуху без весу и без денег: потому что ей и ему — им неважны деньги!.. Пухлая Аня не заметила ничего и взвесила ему крупу скоро-небрежно и сунула сдачу — липкими рублевками и мелочью, а могла бы одним целым трояком, чтобы ему не зажимать их в кулаке, а сунуть под пилотку.

…Он узнал сегодня от Полины, что мать тогда действительно надолго отказалась от отцовых денег. И наверное, сказала ему потом об этом и приласкала Сережика после магазина. Хоть он и не помнит этого сейчас, а помнит улицу…

Наверное, она успокоила Сережу, сказала, что вот и она сама так решила, и проживут они. И купят ему велосипед! Емцов помнит, что вскоре после этого у него появился новенький никелевый ЗИФ, тяжеловатый для него тогда, купленный навырост. Сережа путался в педалях и то и дело заезжал колесом в штакетник ограды или в стеколки на дороге, и мать хмурилась и вела ЗИФ через дом, к соседу Никонову. Он клеил камеры, и выправлял спицы, и дотошно расспрашивал мать: как учится в их техникуме его старший, Игорёха. Но Игорь Никонов учился хорошо, получал стипендию, и это вроде бы не слишком обязывало мать.

Должно быть, она совершенно успокоила его тогда. Но память сохранила боль и страх их отчуждения в том разговоре на улице, а то, что она сейчас удержала бы прежде всего — ласку, и жалость, и понимание, оказалось, их общей беды, — упустила…

Кто знает, почему это так. Возможно, в человеке смалу заложено сознание светлого — как нормы, как единственно должного, которое к чему особо и замечать. И самая ранняя память удерживает исключения… Какую-нибудь в слезном ужасе разбитую чашку. Валенки в оттепель. В углу отстоять ни за что… Или понять вдруг, что взрослые обманывают! Это потом память становится ровнее и грустно-справедливее. Взрослеет до понимания условий и обстоятельств и устает до терпеливой забывчивости на главное и цепкости к мелочам. Но, возможно, такой она станет снова когда-то, когда человечество дорастет до детства…

Да, так, конечно, все и было, когда Сережка вернулся из «жданчика». Сейчас он ясно видит это, как если бы все происходило вчера и можно еще что-то изменить и исправить… Но ведь не только же в том разговоре на углу дело. И почему же тогда у них началась эта тягостная житейская муть и подступала порой почти дуэльная ясность противостояния?

Дальше он видит себя лет двенадцати, голенастым шестиклассником в коротком пиджачке и седоватых школьных с морщинистыми пузырями на коленях брюках. А мать — ей что-нибудь тридцать восемь, она кудрявая, с усталыми натеками век, но красивая. Ей говорят у колонки: «Тьфу, тьфу. Цветете, Ниночка! Да и чего ж! Сын вон ухоженный, жених уже». Это было верно, но колко — что «жених»… Но говорилось женщинами, в общем, без задней мысли, а так, что вот радость все ж таки, от нее тоже вроде цвесть можно. Удивлялись на улице, что Емцова одна.

В техникуме, в преподавательской комнате с тремя несгораемыми шкафами по углам, бурыми занавесками и заледенелым зеркалом у двери в окружении вешалок — Сережка не раз заходил туда взять у матери авоськи — советовали определеннее: «Парню-то сколько? Найди ты себе человека, пока несмышленый».

Жизнь у них неприметно изменилась. Стала скуднее в мелочах. Котлеты вспухали на сковородке рыжие и хрустяще хлебные, с обильным крошевом «лаврушки» внутри для запаха. И всегда оказывалось, что не хватает еще чуть маргарина или говяжьего жира их дожарить, и заодно нужно прихватить граммов сто масла. За этим маслом и за рыбой еще, за сахаром надо было мотаться в магазин что ни день.

Арифметически же ясно и смешно — Сережка доказывал ей это арифметически, — что ведь все равно же: бегать в магазин каждый день или брать сразу на неделю, за окно в сетке вывесить. Мать хмурилась и соглашалась: все равно. И все-таки… не то же самое — когда живешь «с рубля» и деньги текут как вода, абсолютно как вода!.. В войну в студенческом общежитии они так и тянули: сдавали свой кусок сала из дому порядочной и строгой женщине-коменданту, иначе не удержаться, и брали по кусочку. Тазик картошки начищали.

Сергей замолкал и бегал в магазин. Это он уже понимал: то, что въелось с детства или там, с юности, часто так и остается. Вон Полина до сих пор не сдает белье в прачечную, серое, говорит, оно и чужое возвращается, а стирает сама и вешает на веревках под яблонями, хотя падалицы осенью и гусеницы куда больше его пятнают. Но уж так привыкла, когда еще во всем Комлеве прачечных не было… И совала всегда мужу на праздник пару десяток на белую, как и раньше, в деревне. А ее Федор выпьет и рвет на ней кофту: что не ждала! Он и сам не ждал, что из окружения да из штрафников придет, но они Россию не отдали!.. А вся улица знает, что ждала. Это, говорят, дело ясное, тут уж не скроешь.

Так что Сережка понимал. Но чего это вдруг проснулось в матери спустя столько?.. Ведь было же у них всегда совсем иначе: и можно было на новый пионерский галстук к первому сентября попросить, и на сачки с аквариумом, и на арахис…

И чего это он один должен мучиться без пружинистых вкрадчивых кед? Они появились в магазинах только что. Пятерку по новым деньгам стоят. Их носят давно все вокруг все лето, и можно обойтись без сандалет и ботинок.

Но мать решительно не понимала про кеды. «Резину? Вместо кожаной обуви!» И кеды со спортивным костюмом взамен блеклых сатиновых шаровар появились у Сергея только в седьмом классе — по поводу трехдневной поездки их всей школой на автобусах в Ясную Поляну.

Мать услала Сережку на кухню. Но он видел: достала деньги из-за картины неизвестного художника у них на стене — «День в лесу». Увидела, что он заметил, рассерженно смутилась. И говорила про «подальше положишь — поближе возьмешь». И знает ли он про пальто ему на осень, страховку платить в сентябре, и дрова. Заплакала… Сергея на кухне ждали товарищи — идти покупать кеды. И он багрово молчал. Игорёху с Витькой так и не удалось незаметно вытеснить подождать его на крыльце, и они слышали: «Как могут, все живут у них на улице! Не больно-то богато, все вокруг безмужние! Да и с мужьями и отцами… Игорёхин отец со склада ящики в совхоз загоняет. А Витькина мать в палатке «Соки — воды», известно, какие «воды» разливает! И вон Сережкин отец не так себе живет!..»

«Ну, ма! Ну, ма!..» — повторял он жалобно. Но она еще и еще что-то накипевшее выкладывала, чего — Сережка знал — не только вслух, но и про себя думать и замечать нельзя. Так же, как Монтигомо Ястребиному Когтю — была высоко непонятна наивная жадность и свирепость белых людей…

А еще — чего это она всегда исступленно прижимает его к себе на людях, будто защищается им? Не скрывает своих чувств, когда ей сообщают мимоходом на улице, что новая отцова жена вон как одета. И еще, слышно, гуляет от него. Сережка тоже все понимал. Но ничто не отражалось на его мужественном лице. И только про себя он думал: «Это ему за все». Или, может, это она не раз повторяла…

Мать судорожно училась шить. А осенью все-таки, кроме страховки за флигель и его пальто, они пошли покупать матери длинноносые чешские ботинки на подошве с извилистой резьбой по желтоватой смоле и с ремешком и пряжкой сзади, на пятке. Ботинки были непривычно дорогие: тридцать. И доставала их мать знакомой ученицы из техникума, потому что спрос на утконосую новинку был велик. И они чудо как подошли! Так она сказала Сергею. И он сам видел: мать стала как бы ниже ростом и немного неловко ходила по комнатке обувного склада; но глаза ее были такими — обращенными почему-то к нему — просяще-радостными, что он понял: красивые ботинки. Но ушли они почему-то без них… И скрытая оскорбленность читалась на лице знакомой продавщицы.