Я подошел к четвертому отсеку и нехотя задействовал открывающий механизм. Холод. Холод и тишина, какую может создать только смерть. Я прошел вперед, половицы издали скрип. И снова, снова… Шаги мои звучали вызывающе. Я пришел к этим лишенным земной могилы людям, чтобы осмотреть их тела, вглядеться в их лица и оценить их последнее выражение. Чтобы постараться найти путь к возмездию, в котором они не нуждались.
Они лежали рядом в прозрачных саркофагах. И были удивительно разными в своих одинаковых рабочих костюмах, одинаковой обуви и одинаковых смиренных позах мертвецов. Два человеческих существа, индивидуальность которых теперь уже имела значение только для меня: с худыми, кротко сложенными на светлых рубашках руками, неестественно вытянутыми ногами и коленями, резко выступающими под тонким материалом брюк с декоративными швами. Глаза их были закрыты и глубоко запали, лица — удлиненные, далекие и отчужденные в своей застывшей неизменяемости. На незастегнутых вокруг похудевших шей воротниках виднелись яркие эмблемы базы «Эйрена». Словно эти двое были помечены ими… Как, может быть, и все мы — которые уже здесь и которые еще будут…
Я сделал шаг вперед. На виске у одного чернела глубокая рана — Фаулер… Пальцы его левой руки все еще были согнуты, словно даже после смерти сжимали юсианское изображение Штейна. Их, видимо, разжимали с помощью твердого острого предмета, потому что между указательным пальцем и складкой ладони виднелось несколько царапин. Но кто же так нетерпеливо разжимал эти пальцы? И был так бездушно груб в своем нетерпении?
Я всмотрелся в лицо Фаулера. Его черты были чистые, почти мальчишеские, слегка курносый нос и нежно очерченные губы, которые словно хранили частицу или воспоминание какого-то последнего недоконченного. слова. Гладкий открытый лоб, щеки, покрытые золотистым пушком брови и волосы соломенного цвета, русые, такие до смешного русые, что сейчас нагоняли ужас. Во всем его высоком, худоватом теле с длинными конечностями и узкими плечами было что-то несколько недоделанное, именно поэтому вызывающее симпатию, я бы даже сказал — доверие, как будто не допускающее, чтобы в нем скрывались какие-либо злые намерения. Я попытался представить себе, как он крадется по лесу, выслеживает и стреляет в спину, но не смог. А еще труднее мне было представить себе, как он, наклонившись над мертвым, вытаскивает у него из карманов вещи… И зачем? Зачем они ему были нужны?
Было видно, что рана на виске нанесена в упор, но ее удлиненная, заостренная ко лбу форма свидетельствовала, что он мгновенно повернул голову в направлении выстрела, как говорят — освобождения заряда от флексора. Что же заставило его так обернуться, как будто он что-то услышал? Поскольку, если он сам держал оружие и сам привел его в действие, более логично было бы, повернуться в обратную сторону — это инстинктивное движение, никто, даже самоубийца, не хочет видеть собственную смерть, дабы не обезобразить выражением ужаса свое лицо. Правда, его лицо не обезображено, но передний конец раны совсем, совсем близко от глаза, всего в сантиметре…
Мне уже стало невыносимо холодно. Зубы стучали, руки посинели. Но что-то меня удерживало, я не хотел спешить… здесь. Я чувствовал какую-то смутную обязанность быть бережным, внимательным к этим неподвижным фигурам, которые не могли меня ни упрекнуть, ни задержать… Медленно я приблизился к Штейну — он был среднего роста, среднего возраста, средней комплекции. Без особых раздражающих внешних недостатков и без впечатляющих черт. Обыкновенный. И какой-то опрятный, собранный в своем жестком ледяном рабочем костюме. Такой человек редко вызывает эмоции, но если уж их разбудит, они всегда приводят к крайностям, потому что зависят только от очень сильных душевных или интеллектуальных проявлений с его стороны, а симпатия или антипатия к его внешнему облику, которая бы могла их смягчить, отсутствует. Сейчас обыкновенное до невзрачности лицо Штейна было решительным, как будто куда-то устремленным… Он спешил — кудаже? — и если действие развивалось в первую половину дня, то лес с его шумами и движениями помешал ему услышать приближающегося убийцу. Или убийца шел рядом с ним, но потом незаметно отстал…
Я открыл саркофаг. Нагнулся над Штейном и внимательно приподнял его темноволосую голову Страшная рана зияла на затылке — огромная с острыми краями пробитой черепной кости. Несмотря на то, что я еще не видел флексора, у меня не было сомнения, что она была нанесена с расстояния около десяти метров и был использован луч широкого охвата, что и привело к характерному для таких случаев рассеиванию. А раз на таком близком расстоянии был использован луч такого широкого охвата, значит, его направляла неуверенная рука. По неопытности ли? Или убийца колебался? Из-за нежелания или внутреннего сопротивления стать убийцей? Или просто потому, что Штейн бежал, бежал среди этих обезумевших деревьев?
Немного погодя я вышел из камеры, опустил шлюз и на одном дыхании поднялся по лестнице. Мне хотелось размяться, согреться. И уйти подальше от этих восково-бледных мужчин, прежний облик которых сохранял только холод.
Элия сидела на скамейке и ногой чертила на асфальте какие-то фигуры. Так, нагнувшись, она казалась слишком нежной и уязвимой для того, чтобы быть тут, под этим чужим солнцем, нависшим сверху как раскаленное злое желтое лицо. Я остановился перед ней, безвольно опустив руки, и устремил взгляд на блестящую эмблему у нее на воротничке. Элия медленно подняла голову. Кожа на ее лбу была такой нежной, что под ней просвечивал тонкий рисунок вен. Я встретил ее напряженный, неестественно жесткий для женщины взгляд, и внезапно меня охватило мучительное чувство, что она нуждается в моей немедленной жизненно важной помощи, а я бессилен и ничего не могу сделать…, Потому что жесткое выражение ее прекрасных глаз уже не может изменить ничто. Так же как и ту смертельную тишину внизу.
— Давай, начинай, — Элия горько усмехнулась, словно угадала мои мысли.
Я присел рядом с ней. Согретая лучами Ридона, скамейка была теплой, и я импульсивно прижал ладони к ее пластмассовой поверхности. Холод постепенно уходил из крови, а вместе с ним и приступ моей бесполезной сентиментальности.
— Ты упомянула, что Фаулер был твоим другом, — сказал я, обращаясь к Элии, и сам не понял, прозвучал ли мой голос так взволнованно от искреннего сочувствия или от расчетливого желания расположить ее к откровенности.
— Да, — уныло кивнула она. — Очень хорошим другом.
— Ты мне расскажешь что-нибудь о нем?
— Несколько мелких незначительных историй, отдельные нюансы которых дадут тебе с твоим даром психолога возможность сделать серьезные выводы относительно его личности? Это тебе рассказать?
— Слушай, Элия, этого человека обвиняют в убийстве…
— Посмертно. Он обвинен посмертно, — уточнила она. — И давай не лицемерить разными там утверждениями «Пусть восторжествует истина», «Пусть будет светлой его память» и другими в этом роде. Андрю Фаулер уже не существует.
— Но существуем мы.
— Лично для меня не имеет никакого значения, он убийца или нет.
— А утверждаешь, что он был твоим другом. Противоречишь себе.