Что упало, то пропало

22
18
20
22
24
26
28
30

– Простите, – повторила Эйлса настойчиво, крепко сжимая мое плечо. – Послушайте. Пожалуйста. Давайте зайдем в дом, пока он не вернулся. – Она стояла так близко, что я чувствовала запах чая в ее дыхании. – Я на вашей стороне.

Может, не следовало пускать ее в дом, тогда все и закончилось бы, но я пустила. Мы устроились за маленьким столиком. После того, как она вымыла окна, свет в кухне казался мне резким. Эйлса выглядела усталой, под глазами залегли тени. Я заметила небольшой порез у нее на нижней губе. Следовало спросить, как она, найти способ задать все те вопросы, которые скопились у меня в голове. Но я чувствовала себя слишком слабой. Я позволила ей взять ситуацию под контроль. Речь больше не шла обо мне и Эйлсе или Эйлсе и Томе, теперь это были Том и я. Кухня превратилась в военное министерство. Кампания под названием «Мой дом». Используемые Эйлсой слова и выражения подкрепляли мысль о вооруженном конфликте. Она говорила, что Том «привлек тяжелую артиллерию», что мы должны «организовать оборону». И этим она вернула мои симпатии. И только теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что мне следовало больше думать о том, кто победил и кто был побежден, кто совершал насилие над кем.

Эйлса решительно встала и уперлась руками в стол. Она снова была «моей» на весь день. Том с детьми уехали на обед к его родителям в Беркшир. Где приберемся сегодня? Не беспокойтесь, наверх не пойдем. Она знала, что в комнату Фейт заходить запрещено. (Я заперла ее и спрятала ключ.) В кабинет моего отца она тоже не собиралась. Таким образом, оставались прихожая, лестница и гостиная. Больше всего ее беспокоила общая стена наших домов. А еще она хотела найти источник запаха. Но не все сразу, конечно.

– Так, приступаем, – объявила Эйлса.

В тот день она была совсем в другом настроении. Больше никаких откровений. Она работала с каким-то счастливым неистовством, почти маниакальным. Она напевала и говорила мне, что я великолепна. В тот день было еще теплее, чем в предыдущий, воздух казался мне густым и немного сладковатым – навевал мысли о гниющих грушах. Но, несмотря на жару, на Эйлсе была рубашка с длинными рукавами, а еще время от времени она морщилась и потирала плечо. Я отправилась на поиски «нурофена» и в коробке со швейными принадлежностями нашла полпачки «валиума», оставшегося от мамы. Эйлса отказалась.

– Я даже свои таблетки сейчас не принимаю, – сказала она, вытягивая шею, чтобы выглянуть в окно. – И не собираюсь принимать чужие.

Хотя она уговорила меня принять парочку, сказав, что они помогут мне расслабиться. Дальше все было как в тумане. Я помню, что сидела на стуле за письменным столом, а Эйлса говорила со мной о самых разных вещах. Почему-то в памяти всплывают слова «эгодистонический» и «эгосинтонический». Время от времени она приносила мне найденные предметы, например ящик для написания писем, принадлежавший моей бабушке.

– Какой красивый! Это розовое дерево и слоновая кость? Может, периода регентства? Если не возражаете, я отнесу его на оценку.

Я задремала, а когда открыла глаза, увидела, что она смотрит на меня.

– Мне нужно идти, – сказала она.

Я попыталась принять сидячее положение, но Эйлса уже была у входной двери. Дверь хлопнула, потом скрипнула калитка и через несколько секунд я услышала, как хлопнула входная дверь ее дома. Думаю, время было немного за полдень.

На меня давила тишина дома. В голове все смешалось. Следовало поработать, но я нервничала, состояние было каким-то нестабильным. Я побрела на кухню и сделала большой глоток холодной воды прямо из-под крана. Постояла в саду, и мне показалось, что откуда-то донесся запах тостов, хотя в основном пахло гниющими овощами и канализацией. Я вернулась в дом и в задумчивости остановилась в прихожей. Эйлса сложила несколько картонных коробок у двери, и через секунду я принялась распаковывать верхнюю: металлические мочалки для мытья посуды, несколько еще вполне пригодных полотенец и тапочки Фейт – все это я спрятала под диван. Я пошла наверх и села на мамину кровать.

В этой комнате было очень уютно. Я почувствовала прикосновение маминых безделушек, фотографий и старых открыток. Мягкие игрушки сидели на кровати, на полках стояли фарфоровые фигурки животных. Все мамины причуды. Я взяла в руки белку. Хвостик у нее был отломан и приклеен назад, я попыталась отковырнуть ногтем желтые кусочки старого клея. Сквозь кирпичную стену доносилось тихие постукивания и скрип – с той стороны находилась Эйлса. Заскрипели половицы. Я услышала музыку. Что это? «Реквием» Моцарта? По трубам полилась вода. Я прижала ухо к стене и почувствовала вибрацию и отдаленное гудение работающей сушильной машинки. Уловила и голос Эйлсы – настойчивый и слегка панический: «Да, я знаю», – нервный короткий смешок. Потом я услышала ее шаги, скрип шкафа, какой-то тихий стук. Затем звуки стали громче – шаги по лестнице, звук захлопывающейся входной двери. Я оказалась у окна как раз вовремя. Она была в летнем платье, с сумкой через плечо, волосы блестели. Она свернула налево и отправилась в сторону станции Тутинг-Бек.

Следующую неделю или две я задавалась вопросом, придет Эйлса или нет. Я постоянно думала и беспокоилась о ней, тревога лишь немного ослабевала, когда я видела ее. Но визиты были непредсказуемыми. Я напоминала себе собаку или Макса, ждущих какого-то случайного вознаграждения. Иногда Эйлса уходила вскоре после своего появления, заявляя, что ей нужно с кем-то встретиться, и она вернется. Временами она и правда возвращалась, но чаще нет. Не в силах работать, я сидела у окна и смотрела на улицу. Мне и в голову не пришло спросить, куда она уходит. Я знала, что она занята. Трое детей и подготовка вечеринки. Я снова вела себя пассивно, как верный пес. Не то чтобы мне нравилось, что она делала с моим домом. На самом деле я это ненавидела. Но ее визиты и ее доброта придавали новую окраску моим дням, и поэтому я их с нетерпением ждала, хотя не менее сильно мне хотелось, чтобы все закончилось.

Жара началась как по расписанию. Мухи жужжали у каждого окна, в щель пробралась оса и издавала гневные звуки, билась головой о стекло, словно могла пробиться наружу. В комнатах было жарко и душно, проникавшее в дом солнце только привлекало внимание к грязи на стенах. Однажды Эйлса их помыла, но, на мой взгляд, они после этого стали выглядеть хуже, а не лучше: уродливее и более постыдно. И себя я ощущала так же, смесь унижения и злобы. Я ходила за ней по пятам, помогая или мешая. Она постоянно просила, чтобы я ушла, она сама все сделает. Она была активной, хотя казалась рассеянной. Думаю, она сожалела о своих откровениях в первый день, и больше мы к ним не возвращались. Однажды она сказала:

– Я ужасная мать. – Я попыталась возразить. – Нет, на самом деле ужасная. Вы просто не представляете.

Если я начинала о чем-то расспрашивать, она уходила от темы. Теперь я начала задумываться, какие сложности в своей жизни она скрывала. Но в то время моя эмпатия притупилась, а моя интерпретация поведения Эйлсы опиралась исключительно на отвращение к самой себе. Я полагала, что Эйлса испытывает отвращение ко мне и смущение. В результате даже не пыталась до нее достучаться. Теперь об этом сильно жалею.

В тех редких случаях, когда мы все-таки доверительно разговаривали, центральной темой была я. В моей памяти остались два разговора, оба получились тягостными.

Дело было в один из вторников, после полудня. Я говорила про журнал Jackie[29], о том, как Фейт читала его тайком. (Мама не одобряла подобные вещи). Я рассказала Эйлсе, что самый любимый раздел Фейт был про преображение героинь – «до» и «после». Они брали какую-нибудь нескладную бедолагу в мешковатом платье и совсем неподходящих очках, переодевали в юбку-трапецию и подбирали ей новые очки, которые подчеркивали лицо сердечком. Иногда Фейт проверяла эти теории и использовала меня в качестве модели. Это всегда вызывало у нее смех.

– В том смысле, что вы тут тоже проводите серьезную трансформацию, – сказала я. – И я знаю, что затрудняю вам работу.