Жар-цвет

22
18
20
22
24
26
28
30

— Как вам сказать? — возразил Дебрянский. — Гейне так часто и охотно умирал в своих стихах, что догадаться, когда он в этих разнообразных смертях был правдив, довольно мудрено… Но здесь так хорошо, что хочется верить вашему художнику и вместе с ним идеализировать поэта… Здесь все дышит любовью, вся жизнь проходит в любви, и самая смерть должна поглощаться любовью… Это — как в рыцарских поэмах: человек любил до самой смерти и не замечал, когда кончалась любовь и начиналась смерть.

— Как вы сказали?

Зоица побледнела и отодвинулась от Алексея Леонидовича. Он повторил.

— Любовь… смерть… это ужасно, — пробормотала она в сторону, ежась плечами, точно от холода. Дебрянский с недоумением посмотрел на нее. Глаза Зоицы — за мгновение перед тем ясные и откровенные — опять были полны выражением того нечистого страха, желания уйти бы от людей, спрятаться бы далеко-далеко наедине со своим тайным несчастьем, — выражением, которое так не нравилось Алексею Леонидовичу.

— Здесь нельзя больше быть, — отрывисто сказала Зоица, прикладывая руки к вискам, — уйдем. Здесь воздух отравлен… цветы ядом дышат.

Дебрянский молча подал ей руку.

— И никогда — слышите ли? никогда не говорите мне больше о любви, — продолжала Зоица, когда они прошли уже несколько шагов, — и о смерти тоже… мне нельзя этого слушать… Любовь в самом деле смешана со смертью… Если я полюблю, то умру, умру… А жизнь так хороша! Цветы эти, горы, море, отец мой, хорошие люди… Я так люблю жизнь!

— Что с вами, Зоица? — удивился Алексей Леонидович, заметив, что девушка вся дрожит и готова разрыдаться. Но — с пылающими щеками, со слезами на глазах — она глядела в землю и упорно молчала.

— Зоица, — начал Алексей Леонидович дрожащим голосом, — хотя вы и запрещаете мне говорить о любви, а говорить я должен… Ведь мне незачем объсняться — вы сами знаете, что я люблю вас?

— Знаю, — чуть слышно сказала она.

— Так как же теперь быть, Зоица? Она молчала.

— Да или нет?

— Ах, если бы!.. — вырвалось у нее таким мучительным звуком, что Алексею Леонидовичу незачем было больше спрашивать: его любили и боялись любить — значит любили сильно.

— Зоица, — заговорил он серьезно, — я должен вам объяснить, что я за человек — как я себя понимаю. Основная черта моего характера — спокойствие. Я люблю мир, тишину, скромные рамки, в которых бы я мог спокойно и довольно жить человеком, ч/естным пред собою и обществом. Я не герои вообще и, в особенности, не герой романа. Страстные выходки, сильные страдания, резкие восторги — на все это я не способен. Я страдаю, когда попадаю в такую обстановку… Но душа у меня, кажется, все-таки не мелкая. Я ни разу в жизни не изменил тому, кого однажды назвал своим другом. Я привязчив. Так будет и с любовью. Мне тридцать пять лет, а я еще не любил. Теперь вот люблю. И люблю вас очень хорошо — прочно: вас одну, на всю жизнь. Я не богат и не беден. До ваших денег мне нет никакого дела. Будете вы богаты — хорошо, не будете — пожалуй, еще лучше. Достанет прожить вдвоем, конечно, без роскоши, но в полном комфорте. Устроил бы я вас хорошо. Обстоятельства… какие — это, покуда, пусть будет вам все равно, в них нет ни политических, ни уголовных условий, — обрекают меня провести если не всю жизнь, то, во всяком случае, многие годы вдали от моей родины. Когда-нибудь я расскажу вам этот секрет мой подробно, сейчас не спрашивайте. Я слишком взволнован и слишком дорожу настоящею минутою, чтобы омрачать ее своим рассказом. А чтобы вы не предположили чего-нибудь нехорошего или ужасного, признаюсь коротко: дело идет об остром нервном расстройстве, которое я пережил в Москве и от которого я должен оправиться здесь, на Корфу. Юг мне очень помогает, и я не стремлюсь на север, хотя люблю его всем сердцем. Если он грозит мне повторением болезни, то уж лучше я останусь навсегда добровольным изгнанником. Вне России где жить — мне все равно. Значит, я не разлучу вас ни с вашими родными, ни с привычным вам бытом. В прошлом у меня нет ничего дурного, позорящего. Я прожил молодость беспечно и не монахом, но никаких нехороших фактов или компрометирующих отношений у меня не осталось. Ваш отец — человек деловой, я тоже. Мы можем быть полезными друг другу. Мы одного вероисповедания, значит, и тут нет никаких препятствий. Если вы согласны выйти за меня замуж, я буду считать, что жизнь моя полна и мне не к чему стремиться в ней к новому, а надо только сохранить свое законченное счастье. Если откажете — мне будет очень горько. Я, конечно, не застрелюсь и не утоплюсь, но… вряд ли я женюсь когда-нибудь. Потому что нравиться могут разные женщины, но жениться можно только на той, к которой чувствуешь, что я к вам чувствую: мое сердце приросло к вам, и когда вам больно, мне больно, вам радостно — и мне радостно. Словом, Зоица, я чувствую себя вправе громко и торжественно присягнуть на обычную брачную формулу, как установили ее англичане: "С сего дня на будущее время в радости и горе, в богатстве и бедности, в болезни и здоровье обещаем неизменно любить друг друга, пока смерть не разлучит нас". И если вы позволите мне произнести такое обещание сейчас, вы сделаете меня счастливейшим человеком.

Нежно-шутливая речь Алексея Леонидовича кончилась. Он ждал. Зоица молчала, все тяжелее и тяжелее опираясь на его руку.

— Я бы рада… — шепнула она наконец.

— Тогда в чем же дело?

Он сжал ее ручки и заглянул в лицо… Оно было грустно: губы плотно сжаты, тонкие брови нахмурены.

— Мне не позволят, — сказала она, отворачиваясь, чтобы уклониться от его испытывающего взгляда.

— Кто не позволит? — изумился Алексей Леонидович. — Ваш отец?