— Тесс… тише… мы подходим к площадке, где ждут нас тетушки… Умоляю вас: молчите! ни слова!
V
Дебрянский чувствовал себя очень нехорошо. И не только потому, что Зоица отказала ему в своей руке. Это его огорчало, но не тревожило. Во-первых, он видел, что Зоица его любит и, стало быть, отказ ее — плод какого-то недоразумения, дело условное и преходящее. Он знал, что со свадьбою как-нибудь "образуется". Во-вторых, если бы даже и впрямь между ним и Зоицею стояли какие-либо непреоборимые препятствия, то хотя девушка ему и очень нравилась, однако не настолько, чтобы он не мог отказаться от нее без трагедии. Его расстраивали, таким образом, не самые препятствия, но их странный характер: суеверный страх Зоицы перед Лалою, которую она, видимо, считала существом почти сверхъестественным… Дебрянский негодовал:
— Какою дурочкою надо быть, чтобы так прочно отдаться в руки хитрой и грубой проходимке! Загипнотизировала ее, что ли, ведьма эта, с ее поганым ужом? Не угодно ли? Верит, что Лала может слышать ее на расстоянии и понимать по-французски, не зная французского языка.
Он вспомнил случаи завладевания чужою волею через гипноз, о которых приходилось ему читать в книгах в период своих оккультических увлечений.
— Что же? — думал он. — Бродяга Кастел-лан, осужденный в 1865 году, "сын бога", о котором рассказывает Дэпин, был вряд ли высшего уровня, чем эта Лала, — извращенный двадцатилетний мальчишка, чудовище физическое и нравственное. Однако он с первого же свидания околдовал двадцатишестилетнюю девушку, усыпив ее какими-то жестами, изнасиловал, увез из родительского дома, таскал за собой, как собаку, несмотря на ее отвращение к нему, и всячески надругался, чтобы показать посторонним людям степень своей власти над нею. Михайловский — из позитивистов позитивист, однако нисколько не отрицает возможности "злого влияния", которого примеры рассказывала Блаватская в своих повестях об индийских "загадочных племенах" — о тоддах и курумбах. Свирепым чудесам последних он дает совершенно естественное логическое объяснение гипнотического фокуса — того же самого, который отдает птицу или кролика во власть смотрящей на них змеи, которым венгерец Баласса укрощал диких лошадей, которым парижский баритон Массоль создал себе репутацию "дурного глаза", убийственного для людей, имевших несчастие попасть в поле его зрения. "Моноидеизм" Брэда — не фантастика какая-нибудь, но блестящая научная теория, ему нельзя не верить. Человек легковерный, слишком богатый фантазией, замкнутый в узком кругу интересов, поддается гипнозу не только через усыпление, но очень часто и в бодрственном состоянии. Психическое наваждение до такой степени помрачает разум и волю некоторых людей, что они отдаются в безусловное управление другим человеком, действуют в его распоряжении как марионетки и только по его воле и под его руководством видят, слышат, ощущают, чувствуют, ходят. Брэд считал повелительное наклонение пережитком гипнотической формулы, призывающей к "моноидеизму"… Жаль, нет дома графа Гичовского — посоветоваться бы с ним, поговорить… Он, наверное, знаток по этой части и в загадках гипнотического обаяния чувствует себя, как рыба в воде. "Це дило треба розжуваты" — как говорят хохлы. Надо изучить и — где известен яд, там, обыкновенно, находят и противоядие.
Но, раздумывая и рассуждая, Дебрянский время от времени чувствовал, как по телу его пробегает та самая странная мистическая дрожь, что в Москве предсказывала ему галлюцинации и обморок, выгоняла его из дома и заставляла обращать ночь в день, скитаться бог весть где "человеком толпы", прося у столицы общества и шумов жизни как милостыни. Он невольно заражался чувствами Зоицы, переполнялся знакомою тоскою и предчувствием панического ужаса.
— Неужели я опять запутан во что-нибудь этакое? — думал он. — Значит, опять придется бежать… Да куда бежать? И так уже бросил дом, все, забрел на край света, сижу на этом проклятом острове, чтоб ему пусто было; вот уж, именно, как старик Горбунов говаривал, ни земли, ни воды, одна зыбь поднебесная… Нет же! дудки! ребячество! Будь что будет, а никуда я не поеду и от Зоицы не откажусь! Если я в самом деле склонен к сумасшествию, как намекал московский доктор, то от сумасшествия не отбегаешься, от навязчивых идей надо не убегать, а бороться с ними.
В Алексее Леонидовиче проснулось то грозное и гордое чувство самообороны, с каким прижатый в безвыходном овраге, волк внезапно оборачивается к гончим и, ляскнув зубами, садится на задние лапы. И храбрые псы, что до сих пор, не жалея ни ног, ни шкуры, налегали на бегущего зверя — только бы поскорее и первому доспечь его, вдруг смущенно оседают вокруг утомленного, запыхавшегося врага, который и дышит тяжело, и язык высунул, и только стеклянный взгляд его красноречиво говорит:
— Здесь я буду околевать… Ну-ка, суньтесь! кто первый?
К Вучичам он заходил несколько раз, но Зоицу ему удавалось видеть только при других и то мельком — очевидно, она его избегала. А вид имела тоже печальный и неспокойный. Однажды Алексей Леонидович расхрабрился.
— А что, — подумал он, сидя у Вучичей за обедом, — если я сейчас встану и торжественно попрошу у старика руку Зоицы? Он согласится, будет рад, Зоица меня любит, а тут подоспеет родительское благословение… растеряется и не посмеет покривить душой — не откажет мне: а тогда, разумеется, и этой толстой негодяйке останется только поздравить нас скрепя сердце… Махну-ка, право, махну!.. Смелым, сказывают, бог владеет…
Ему так хотелось это сделать, что казалось, будто в уши ему кто-то нашептывает веселый совет:
— Валяй, брат, правда, валяй…
Внятно, бойко — и голос словно бы знакомый.
В ту сторону стола, где сидела Лала, Дебрянский не решался взглянуть прямо и только косился. Он почему-то боялся, что она угадывает его намерения и вся насторожилась.
— Черт ее знает, — соображал он, — ишь как хмурится и глаза, точно у тигрицы: сейчас прыгнет. Ну как вместо того, чтобы поздравить — она выпалит в меня из револьвера или хватит меня, как Делиановича, этой шпилькой своей?
Но голос все подталкивал и подзуживал… и… Дебрянский даже не столько в задоре страсти, сколько в задоре неодолимого любопытства, что из этого выйдет, сделал, как хотел.
С огромным усилием над собой он встал и произнес коротенькую речь, в которой благодарил Вучича за оказанное ему гостеприимство.
— Я человек одинокий, — говорил он, — и привык жить одиноко, по-холостому. От близости родных я отвык, обаяние семейной жизни мне совсем незнакомо. Благодаря вашей доброте я теперь, на чужой стороне, узнал, насколько мне недоставало до сих пор света и тепла домашнего очага и как печальна жизнь без них. Я искренно привязался к вашей семье и желал бы никогда не расставаться с нею.