Она посмотрела в глаза его отражению и промолчала, остервенело раздирая щеткой спутанные волосы. В зеркале она виделась не такой, как в жизни. Ее лицо казалось перекошенным, особенно после того, как она поджала губы. Потребовалось не менее трех минут, чтобы губы эти наконец разлепились и процедили:
— У тебя ведь дела в Вологонске? Вот и поезжай. Никто не заплачет.
Мягкая, но безжалостная рука обхватила генеральское сердце и сдавила, едва не заставив вскрикнуть от боли. Боль эта была душевного свойства, но оттого не менее сильной, возможно, даже наоборот. Он спросил себя, а верна ли ему эта женщина, которую он, в сущности, знает так мало? Не наставляет ли она ему рога, посмеиваясь при этом с очередным любовником?
«Убью», — пообещал себе Комаровский, прекрасно зная, что не сделает этого.
— Я не хочу, чтобы ты плакала, — глухо произнес он. — Я хочу, чтобы ты была веселой, как в ту пору, когда мы начали встречаться. И доброй. И ласковой. Иногда мне кажется, что тебя подменили.
— Я все та же, — возразила жена, занявшаяся невидимым прыщиком на щеке. — Просто ты не замечал раньше.
— Теперь замечаю, — сказал Комаровский и пошел одеваться.
Рука, сдавившая сердце разжалась, но не исчезла. И он с тоской понял, что холодная эта рука принадлежит Смерти, которая отныне всегда будет рядом.
Эта мысль, убийственная в своей ясности, не напугала, а, как ни странно, успокоила его. Осознавая, что ты умрешь, перестаешь обращать внимание на мелочи, которые представляются столь важными лишь тем, кто мнит себя бессмертным и тратит время на всякую ерунду.
Ушел Комаровский не попрощавшись, по-генеральски.
Добирались долго, потому что ближайший военный аэродром находился в двух часах езды. В дороге Комаровский отмалчивался, глядя в окно. Левич его тревожить не решался. У него было неспокойно на душе.
Вчера, когда никто во всей России не смог отыскать руководителя Управления Антитеррористического центра, он стал мальчиком для битья. Поминутно звонили то из ФСБ, то из Администрации президента, то прямо из высоких кремлевских кабинетов. Каждый считал своим долгом наорать на Левича, подозревая его в укрывательстве шефа. Когда ему в третий или четвертый раз пригрозили понижением в должности, он сел и написал рапорт, в котором прямо обвинял генерал-майора Комаровского в преступной халатности. Рапорт был отправлен по назначению за полчаса до того, как Левич раскаялся в содеянном. Теперь он сидел ни жив ни мертв, гадая о том, каковы будут последствия. Рапорт могли отправить в архив, не дав ему ходу. А могли и принять меры — не такие суровые, как в тридцатые годы, но все равно жесткие.
Страна подбиралась, крепчала, мужала и готовилась к большим испытаниям. В ней больше не было места расхлябанности. За каждым шагом крупных чиновников и военачальников следило недремлющее око, каждый проступок немедленно карался железной рукой правосудия.
Некоторые недовольно гундосили по этому поводу, называя наведение порядка «закручиванием гаек», но подавляющее количество россиян понимало, что иначе нельзя. Те, кто читал книги о предвоенной поре 1939–1941 годов, находили в воспоминаниях современников очень схожую ситуацию. В воздухе все ощутимее веяло военной угрозой. Потому-то руководству страны и приходилось давать укорот тем, кто не желал идти в ногу со всеми.
«А ведь его могут очень даже запросто скинуть с поста, — размышлял Левич, уголком глаза наблюдая за своим начальником. — Но когда он узнает, по чьей милости это произошло, то мне амба. Комаровский меня в порошок сотрет и по ветру развеет. Нужно подстелить соломки, чтобы падать мягче было».
— Валентин Сергеевич, — позвал он, когда тщательно взвесил, что говорить и как.
— Да, — откликнулся Комаровский, не повернув головы.
— Мне тут звонили, пока вас не было…
— Кто?
— Да кто только ни звонил, — принялся жаловаться Левич. — Из Кремля, с Лубянки… Вынь им начальника Управления и положь, понимаешь!