– Ты думаешь, это он стрелял, – сказал я.
– Я думаю, он трудный ребенок, – сказала она. – Сколько его знаю, он всегда был со странностями.
– Со странностями…
– Он никогда не смотрел в глаза, когда я с ним говорила. Ни с того ни с сего бросил учебу. Болтался по стране.
– Не болтался. Изучал страну.
– На дворе не восемнадцатый век, – напомнила она. – Он ночевал в машине.
– Работал.
– Три недели там, шесть недель здесь. Не пытайся найти в этом романтику. Для двадцать первого века такое поведение ненормально. Я наблюдала за тобой с тех пор, как он бросил колледж. Ты еще до стрельбы стал печальнее, рассеяннее.
– Мы ему нужны.
– Нужны ли? По-моему, он изо всех сил пытался доказать, что ему никто не нужен.
Вода остывала, и я заметил, что дрожу.
– Когда он был ребенком… – начал я.
– Он и ребенком был таким же, – возразила она. – То есть пойми меня правильно: он мне нравился. Он был забавный и заботливый. И мальчикам нравилось, что у них есть старший брат. Он им фокусы показывал, боже мой! Но когда я с ним говорила – еще в пятнадцать лет – мне всегда казалось, что он только наполовину здесь. Такое у него было свойство – становиться полупрозрачным.
Я обдумал ее слова и попытался представить – полупрозрачный мальчик. Фрэн не знала его младенцем, ползунком. Не знала отчаянного, страстного ребенка, который жил ради игрушечного грузовичка и спал с пластмассовым самолетиком, как другие дети – с плюшевым мишкой.
– Я только помню, как он принял Алекса с Вэлли, – сказал я вслух. – Как он с первой минуты стал их защитником. Показывал им, что значит быть взрослым, учил застилать кровати, чистить зубы нитью. И у него всегда находилось время с ними поиграть, посидеть на полу…
– Знаю, – ответила она. – Он с ними прекрасно ладил, и они его любят. Я только хочу сказать, что с нами он был не таким. Стоило взрослому с ним заговорить, и он принимал такой… я бы сказала, скептический вид. Был вежлив, но иногда казалось, что это притворство. Что он ведет себя, как нам хочется, чтобы от него отстали.
Я смотрел, как на головке душа собирается капля воды. Сначала крошечная, как булавочная головка, она разбухала, удерживаемая поверхностным натяжением, пока тяжесть не пересиливала. И тогда она падала прямо вниз, разбивая воду в ванне с явственным звуком «плип».
Фрэн отодвинулась и повернулась так, чтобы видеть меня.
– Я тебя люблю, – сказала она. – Я никого так не любила. Но ты должен смириться с тем, что, как ни старайся, твой сын никогда не будет таким, как тебе хочется. Даже если его чудом оправдают и освободят, не удивляйся, когда он сбежит при первой возможности. Я просто не хочу, чтобы тебе снова было больно.
Она протянула руку, погладила меня по лицу. Я закрыл глаза. Что же я за человек, если не готов отвечать за свои ошибки? Если не попытаюсь их исправить? Я ведь клялся: «Первое – не навреди». Но врачи постоянно причиняют вред больным. Мы ошибаемся с диагнозом, ошибаемся в лечении. Мы делаем неудачные операции. Мы не слушаем их жалобы. Мы сидим на посмертных консультациях, пытаясь учиться на собственных ошибках. Однако наказывают нас редко. И все же, если бы наши ошибки оставались совсем без последствий, что заставляло бы нас учиться? Студентов-медиков учат профессиональной отстраненности. Нам советуют видеть болезнь, а не человека.