Я иду в чулан и закрываю за собой дверь. Если придется, я смогу забаррикадироваться – подпереть дверь метлами и швабрами; снаружи и не видно будет, что я тут. Чулан тесный, забитый банками и инвентарем, но мне нужно безопасное место, и оно будет здесь.
Я чувствую это, когда лежу в постели в полусне. Осторожный, нерешительный, словно стук в дверь; едва ли не просто трепет у меня в животе, легкий толчок. Я помню это по Изабель.
Я лежу, наслаждаюсь, жду новых пинков. Дожидаюсь нескольких, а потом чувствую какое-то вращательное движение, которое может означать – а может и не означать – кувырок. Меня окатывают материнская любовь и ощущение чуда, так мощно, что я начинаю плакать. Как я могла даже думать о том, чтобы делать аборт? Сейчас сама мысль об этом кажется чужеродной. Сквозь слезы я улыбаюсь этому полукаламбуру.
Сна у меня теперь ни в одном глазу; я спускаю ноги с постели, глядя вниз на свое переменившееся тело. Я еще не на том сроке, когда посторонние люди делают непрошеные замечания, – судя по найденной мной на работе таблице, ребенок сейчас размером где-то с авокадо, – но когда я раздета, беременность уже очень заметна. Мои груди обвисли и отяжелели, а живот уютно округлился.
Я иду в ванную; смешно, что походка у меня уже немного утиная, хотя нужды в этом еще никакой нет: мышечная память материнства облегает мое тело, как привычное пальто. С душем что-то не так – теплая вода внезапно леденеет – но это бодрит. Я праздно думаю, не затрудняет ли опознание меня домом то обстоятельство, что теперь во мне находится еще один человек. Я не думаю, что технология так устроена, но с другой стороны, я мало что об этом знаю.
Вытираясь, я чувствую приступ тошноты. Я сажусь на унитаз, пытаюсь унять его, глубоко дыша, но он возвращается, и он вдвое сильнее. Я успеваю лишь рвануться вперед и нацелиться ртом в направлении душа. Включаю воду, чтобы смыть рвоту.
На стеклянной ширме остались брызги воды, и я опускаюсь на колени, чтобы их вытереть, а потом перехожу к поддону. Я нагибаюсь, чтобы почистить канавку вдоль основания стены, мое лицо оказывается у самого пола, и я вижу, что там что-то поблескивает, отражая свет. Рукой не достать, далеко; я беру ватную палочку и осторожно выуживаю.
Сначала мне кажется, что я нашла камушек или, может быть, подшипник. Потом я вижу в нем крошечное сквозное отверстие. Это жемчужина; очень маленькая, необычного бледно-кремового цвета. Должно быть, выпала из моего ожерелья.
Я возвращаюсь в спальню и нахожу в футляре ожерелье. Выпавшая жемчужина – такая же, как остальные, это точно. Но ожерелье не порвано.
Я не понимаю, как жемчужина могла вывалиться, если нить не порвалась. Это невозможно: какая-то логическая задачка, головоломка.
Напротив нашего офиса есть ювелирная мастерская. Я решаю отнести жемчуг туда и спросить.
Я пишу в «Монкфорд партнершип» жалобу на проблемы с домом. Ответа нет. Тогда я звоню Марку, риелтору, но он говорит, что со всеми техническими вопросами нужно обращаться непосредственно в компанию. В конце концов я кричу на него, чем, как я подозреваю, лишь ухудшаю ситуацию. Я даже пишу сообщение Эдварду. Он, разумеется, не отвечает.
Ко всему прочему я уверена, что освещение изменилось. Когда мы въехали, Марк сказал, что дом автоматически добавляет света для противостояния зимней депрессии. Если это так, то может ли он делать наоборот? Я не только не сплю как следует, но и просыпаюсь с сухими, зудящими глазами и чувством изнеможения.
Звонит Саймон и снова говорит, что может прийти. Так легко было бы сказать да. Я говорю ему, что подумаю. Я слышу восторг в его голосе, хотя он пытается его скрыть. Милый, благоразумный, надежный Саймон. Моя гавань в бурю.
А потом Эдвард Монкфорд отвечает на мое сообщение.
– Она исключительная, – говорит ювелир, катая жемчужину между большим и указательным пальцами и разглядывая ее через окуляр. – Если это то, о чем я думаю, то она очень и очень редкая.
Я показываю ожерелье в створчатом футляре. – Она может быть отсюда?
Он берет футляр и одобрительно кивает, увидев японские иероглифы.