— Хорошо, завтра я поцелую руку у его преподобия! — улыбаясь ответила девушка.
— Нет, не завтра, а сейчас.
— Ну зачем, татита? — взмолилась донья Мануэла не то серьезно, не то шутя, как бы не понимая действительного намерения отца.
— Мануэла, я приказываю тебе поцеловать руку у его преподобия.
— Нет! — решительно отказалась она.
— А я говорю, да.
— Ах, татита!
— Падре Вигуа, встаньте и пойдите поцелуйте ее прямо в губы.
Мулат послушно встал из-за стола, оторвал своими острыми зубами огромный кусок от своей котлеты и пошел обходить стол, Мануэла устремила на него свой взор, исполненный такого презрения, надменности и гнева, что эта безобразная масса не дерзнула подойти к ней ближе, если бы не присутствие грозного Росаса, который не терпел ослушания.
Итак, мулат приблизился к девушке, которая, чувствуя свою беззащитность в этот момент, закрыла лицо руками, чтобы уберечь себя от оскверняющего поцелуя, которому ее насильственно подвергал отец.
Но маленькие ручки не могли защитить всей ее головы, и мулат, которому гораздо больше хотелось есть, чем целоваться, удовольствовался тем, что приложился своими жирными губами к волосам девушки.
— Какая ж вы скотина, ваше преподобие! — воскликнул Росас, покатившись от смеха. — Разве так целуют женщин! А ты-то, ах ты лицемерка! Если бы то был красивый юноша, ты уж, наверное, не побрезговала бы им.
С этими словами он налил и выпил еще стакан вина, между тем как дочь украдкой утирала слезы, вызванные досадой и гадливостью.
Генерал ел с таким аппетитом, который по истине делал честь его здоровому желудку и удивительной поместительности последнего, а также мощной организации этого человека, на которого умственные труды и заботы ни мало не влияли. Жареное мясо, утка, пирожные и сласти — все было уничтожено генералом и не было заметно, чтобы аппетит его превосходительства сколько-нибудь уменьшился; в то же время генерал не переставал шутить и разговаривать с Вигуа, которому он время от времени бросал на тарелку какой-нибудь кусок.
Наконец он снова обратился к дочери, которая продолжала упорно хранить молчание, несмотря на то что, судя по игре ее подвижной физиономии, в головке ее роились тревожные мысли.
— Тебе был гадок этот поцелуй?
— Могло ли быть иначе? — воскликнула она раздраженно, — вас, кажется, особенно забавляет унижать меня с самыми низкими тварями, — что из того, что он сумасшедший или идиот? Эусебио ведь тоже дурак и сумасшедший, а из-за него я стала посмешищем всего города, когда ему пришла дикая мысль обнять и поцеловать меня на улице и когда никто не посмел остановить его, потому что он дурак и шут губернатора.
— Да, это правда, но ведь ты знаешь также, что я приказал всыпать ему двадцать пять плетей и что он до будущей недели просидит в тюрьме.
— Вот прекрасно! Что же, вы думаете, что, если вы так наказали его, мне можно забыть то дурацкое положение, в какое я была поставлена этим дураком?! Или же, если вы велели дать ему двадцать пять плетей, все перестанут судить и рядить обо мне и осыпать меня всякого рода насмешками?! Я понимаю, вы забавляетесь с этими шутами — ведь, они ваше единственное развлечение, — но те вольности, какие вы позволяете им со мной в вашем присутствии, делают их непочтительными ко мне везде, где бы я их ни встретила; я бы еще, пожалуй, согласилась равнодушно выслушивать то, что им вздумается говорить, но какое удовольствие вы можете находить в том, что они оскверняют меня своим прикосновением, которое меня так бесит и раздражает?
— То псы твои, которые к тебе ласкаются!