Около получаса девушки не поменялись ни одним словом; послышался глухой шум, производимый ходом часов перед боем; наконец прозвучал и бой часов.
— Одиннадцать часов! — прошептала грустно донна Розарио, — одиннадцать, и он не идет.
— Вот он, сударыня! — ответила Гарриэта, с живостью приподнимаясь.
Молодая девушка моментально обернулась; сдержанный крик вырвался невольно из ее груди.
Дон Бенито Рамирес, или, вернее, дон Октавио де Варгас, стоял на пороге, придерживая рукою полуоткрытую занавесь, и смотрел на нее с выражением, которое никакой художник не мог бы передать.
Он был бледен; правая рука сжимала сердце, как будто для того, чтобы удержать сильные его удары; из глаз летели молнии, и сильная радость светилась на его прекрасном мужественном лице.
Не говоря ни слова, смотря пристально в глаза молодой девушке, которая с восторгом ему улыбалась, он сделал несколько шагов, подошел к ней и встал на колени на подушку, где минуту перед тем сидела мисс Гарриэта.
Последняя отошла в самый отдаленный угол палатки, где и осталась неподвижна, задумчивая, но улыбаясь.
— Это вы, наконец это вы! — вы, которую около года я ищу безнадежно, — прошептал молодой человек. — Славу Богу, который допустил найти вас! О, как я страдал от этой продолжительной разлуки.
— А я? — ответила она, — неблагодарный, вы думаете, что я не страдала; увы, никто никогда не может знать, сколько слез может сдержать сердце любящей женщины!
— Бедная Розарио! несчастная!
— О, да, очень несчастная, дон Октавио; я прострадала этот год, одна со своим горем, не имея около себя никого, кто разделил бы со мною гнет этих страданий; окруженная негодяями, которые сделали из меня невольницу, без друзей, без опоры, в неизвестной стране, далеко от всего, что мне дорого, думая и считая себя забытою.
— О! Вы не могли подумать, что я вас забыл, сеньора; этого не могло, не может быть! — вскричал он, подымаясь и устремляя на молодую девушку полный отчаяния взгляд.
— Увы, дон Октавио, — возразила она тихо, — несчастие делает нас несправедливыми, оно озлобляет, лучшие натуры изнемогают, они падают под его железными объятиями; надо быть очень сильным, чтоб бороться ежеминутно, не ослабевая под ударами постоянно повторяемого несчастия; а я молодая девушка, почти ребенок, первые мои годы прошли спокойно, весело, счастливо; окруженная существами, которые меня обожали и которых я любила, при первом урагане, который неожиданно начал меня преследовать, я изнемогла; я думала, что умру.
— Умрете! Вы, Розарио! О, не произносите этого ужасного слова; я здесь, ваши страдания кончены, клянусь вам; я вас спасу, я силен, и я вас люблю, ведь вы это знаете?
— Да, вы мне говорили это, — прошептала она почти неслышным голосом, — но устояла ли любовь против разлуки?
— Розарио, возлюбленная моя, не богохульствуй против самого святого, самого чистого чувства, которое Бог вложил в сердца своих созданий; я вас люблю; говорю вам и теперь, когда я вас нашел, ничто на свете нас не разлучит вновь; я вас спасу, клянусь.
— О, я верю вам, дон Октавио; мне не нужно было этого нового доказательства вашей преданности, чтоб быть уверенной в вашей любви; отчего мне не быть откровенной с вами? Если я перенесла горе до сих пор, если я жива, то это потому, что я все надеялась, что я верила в вас, моего возлюбленного, Октавио, потому что я была убеждена, что вы меня не покинете.
— Никогда, никогда, Розарио! — вскричал он с жаром, — я тоже боролся, устранял препятствия! Но теперь все кончено; теперь я точно во сне; я счастлив, о! очень счастлив, потому что я около вас!
И, овладев крошечными ручками молодой девушки, он покрыл их пламенными поцелуями.