— Бача! — шепчет Аджой. — Не спит еще Рахметулла.
Крадемся на голос сквозь фиговые кусты, сквозь розовую заросль. Царапают по платью шипы. Как бы не оставить заметы…
Тусклый фонарь на террасе… Перед ней широкая расчищенная лужайка. С террасы перезвон дутора. Трава глушит шаги. Ночь безлунная: собственной руки не видно.
Высокой, дрожащей нотой кончает песню бача.
И голос Рахметуллы:
— Радость души моей, дозволь отереть пот с твоего лица: утомился ты песней!..
Вдвоем они… Нет, еще третий; изваянием застыл у самого спуска в сад. Выждать?
Еще тяжелей налегла ночь. Рядом дышит кто-то прерывисто и звонко. Кто — не видно. Тише!..
Двух около себя чувствую. А где остальные?
— Подай чилим, Рахим-бай.
Стоящий у спуска, склонившись над жаровней, раздувает уголь. Слышно, как шумит пузырями вода в чилиме.
Идет…
Следом на белой стене, озаренной углями, — три быстрые, бегущие тени.
— Кто?
Рахметулла взметывается во весь свой огромный рост. В белой рубахе — он кажется еще огромней. Рахим, хрипя, корчится у его ног: ответа не нужно…
— Люди!
Мимо меня броском к террасе один, двое… С ними… Дверь в глубине распахнулась и тотчас захлопнулась снова. Аджой бьет Рахметуллу кривым ножом под плечо, во впадину, в черный волос. Взнесшая тяжелый сандоли рука опускается плетью. Четыре, пять свившихся тел, давя виноградные кисти, рушатся на роскошный дастархан. Бача, ничком, голову в руки, в угол, на паласы. Бьется, как в судороге. Молчит.
— Горло… дай горло, Касим.
Почему по-киргизски?
За бороду, скрипя зубами, Аджой запрокидывает голову Рахметулле. Татарин хрипит. На рубахе — пятнами кровь.