Час двуликого

22
18
20
22
24
26
28
30

— Кого? — спросил Митцинский. — Ты сказал: Курмахера?

— Ты его помнишь? Мы взяли у него сейф в цирке, когда я помял чемпиона Брука, — трескуче-выжидающе засмеялся Ахмедхан, не спуская с хозяина глаз. — А сейчас немец служит Советам Веденской крепости, стережет их оружие и порох. Он отзывается на кличку Завхоз. Ты не хочешь передать ему салам?

И когда пронзительно, слепяще стали светлеть глаза хозяина, отражая напряженную работу мысли, понял мюрид: сработало и это! И здесь таился свой высший смысл. Молодец Осман, понял, что нужен ему жадный немец-завхоз, который сидит на порохе и винтовках в крепости.

— Еще ни один двуногий, кто отирался рядом со мной, не принес мне столько пользы, как ты, — сказал Митцинский. — Я недаром массировал твою спину и учил борьбе. Ты взял от жизни и Петербурга сколько тебе положено, ни больше ни меньше. Если у тебя родится сын, я сам сделаю ему обрезание. Старайся, мой мальчик, трудись завтра не жалея сил.

«Сегодня не убьет, — понял Ахмедхан, — если убьет, то не скоро».

— Приходи вечером. Я должен обдумать твою встречу с Завхозом, Фаризе я скажу все сам.

— Ты пойдешь завтра с Ахмедханом, — сказал он Фаризе.

— Куда? — не поняла сестра.

— Пойдешь его женой. Прости. Так надо. Нам, Митцинским, надо, Дагестану и Чечне — нашей родине.

Она смотрела на брата, и зрачки ее расширялись, они пульсировали в своем учащающемся ритме, и ему казалось, что они вот-вот взорвутся, как две черные, круглые гранаты, и разнесут вдребезги ее прекрасное, полотняно-белое лицо.

Не в силах больше вынести ожидания этого, он отвернулся и почти выбежал из комнаты. Он ушел, захлопнул за собой одну, вторую, третью дверь, когда его настиг и слабо толкнулся в спину придушенный крик.

4

Неторопко, устало входило стадо в красный от заката Хистир-Юрт. Золотая кисея пыли выткалась над дорогой. По пыли, по сухой траве шлепал босыми ногами пастух Ца, и были его ноги темны. Они ступали, не остерегаясь, на всякое: будь то корявый сук или затаившийся в пыли булыжник. И никак не отражалось это неудобство на отрешенном лице пастуха. Сухо было у него в горле, покойно и сумрачно на душе. Ну а подошвы босой ноги... на них впору подкову приколачивать. Однако же и здесь был свой предел. Споткнулся пастух о камень, поморщился, с некоторым удивлением разглядывая предмет на дороге, что нарушил его раздумье. Переступил босыми ногами, поддел одну из них под камень, приподнял и покачал, убаюкивая булыжник на пальцах. А утвердившись прочно на одной ноге и отведя другую — с булыжником — назад, запустил им в придорожный куст, как из пращи. С треском продырявил маленькую крону камень — снарядом прострелил. Горазд был пастух на эдакие броски.

Свисали стеклянные нити слюны с буйволиных морд. Проточили темные дорожки по буйволиным ногам молочные струи — благодатным бременем молока набухло каждое вымя.

Ца вытянул из-за пояса рог, поднес к губам. Взревела звонкая кость, расскакалось эхо по отрогам гор.

Руслан Ушахов, прикорнувший в ожидании стада за валуном, вздрогнул и открыл глаза. Валун все еще теплился, струил напитанное за день тепло. Руслан встал и вышел навстречу стаду. Пастух обнял племянника. Стояли, не торопясь роняли слова.

— Салам алейкум, дядя.

— Ва алейкум салам, племяш. Был дождь, стучал ночью по моей крыше, а она отряхивалась, как гусь, ни одной капли в дом не пустила. Мы с тобой славно над ней поработали. Как отец?

— Ему легче?

— А Мадина?