Поединок. Выпуск 17

22
18
20
22
24
26
28
30

Осташев не любил Москвы, не любил России, как он говорил, не желая называть ее Советским Союзом. Ничего на родине он не любил — так ему, во всяком случае, казалось.

И не то чтобы он был убежденным врагом. Неудовольствия его жизнью в родной стране в общем-то не шли дальше обывательского брюзжания, порою, впрочем, небезосновательного: очереди, дефицит…

Он не понимал, что корни его неудовлетворенности — в нем самом, в сугубо личных обстоятельствах его жизни.

Он с детства, со школьных лет жил как бы с неохотой. И в те годы совсем уж не был в состоянии уразуметь, что не все вокруг скверно, скучно, серо, а плохо именно ему, ибо мать умерла, а отец груб и жаден. Постоянные домашние неурядицы расшатывали нервы, да и наследственность, наверное, была не из лучших. Мальчишка рос бледным, задерганным, апатичным. Сторонился сверстников, не занимался спортом, не участвовал в самодеятельности. Бродил по улицам один, неосуществимые фантазии копошились в голове, лениво толклись пустячные и унылые мысли, иногда — мысли о прочитанном: он много читал, жадно, без разбора, книги заменяли реальную жизнь.

В студенческие годы все больше усиливалась его отъединенность от окружающих. Жизнь шла мимо, стороной. Ему самому это было в тягость. Он попытался «войти в жизнь», занявшись спортом — автогонки. Завелись приятели, девушки. Но к последнему курсу, когда одолели учебные заботы, он спорт забросил, друзей порастерял — опять один.

С работой ему повезло поначалу. Попал в академический Институт Латинской Америки — редкая удача для начинающего историка-латиноамериканиста. Защитился рано — в двадцать семь. Однако дальше началась пробуксовка: годы шли, близился четвертый десяток, уже и докторская была готова, а к защите все не допускали и не допускали. А диссертация — историографическая, анализ работ советских латиноамериканистов, каждый год появлялись новые труды, рассмотрение которых приходилось добавлять к диссертации, и этому не видно было конца.

Сейчас, шагая по мокрому асфальту, Вадим Осташев с горечью и острой обидой вспоминал последний перед отъездом в загранкомандировку разговор с завсектором. «Вы еще молоды, — сказал ему тот. — Есть люди постарше. Петров, например». — «Но у него докторская еще в чернильнице!» — возмутился Осташев. «Ничего, напишет». — «Значит, опять ждать?!» — «Да, с защитой придется погодить, — спокойно ответил завсектором и, помолчав, добавил: — Скажу вам откровенно — дело не только в вашей относительной молодости. Вы не участвуете в общественной жизни. Совсем почти не участвуете. И это оборачивается против вас».

«Удивительно еще, как за границу выпустили», — зло подумалось Осташеву. В командировку его послали на два месяца — чтобы он поработал в местных архивах над статьей о первооткрывателе Панамского перешейка Родриго де Бастидасе.

В архивах он трудился напряженно, с присущим ему усердием. Вечерами жадно впитывал в себя чужую, незнакомую жизнь, казавшуюся ему чрезвычайно привлекательной. Однажды на субботней вечеринке у местного коллеги он свел знакомство с Амандой Ронсеро, журналисткой, обладавшей, как ему вскоре стало ясно, необычайно широкими связями. Когда он посетовал как-то, что до сих пор остается неопубликованной его историографическая монография — основа будущей докторской диссертации, она вызвалась помочь напечатать эту работу в издательстве Панамериканского института истории и географии. Сначала он, естественно, отказался. Но она развертывала перед ним все новые сверкающие перспективы, и он заколебался. Аманда умела убеждать. Этому умению немалым подспорьем служила ее красота. Осташев безнадежно влюбился. Впрочем, «безнадежно» — не то слово. Он был обнадежен юной дамой и не обманут в своих ожиданиях. Тропическая красавица заняла вакуум, созданный неудачной женитьбой. Вадим был уверен, что Наталья ему изменяет. Прямых доказательств измен не имелось, косвенных же — хоть отбавляй. Жена, расфрантившись, частенько исчезала из дома, возвращалась поздно, от нее попахивало вином — «была у подруги», «была на девичнике» и прочие небылицы. Он подумывал о разводе. Ревность придавливала глыбой, лишала сна, мешала работе, окрашивала бытие в черный цвет. Напрасно он повторял слова Ларошфуко «В ревности больше себялюбия, чем любви», напрасно говорил себе, что давно уже не любит Наталью, что лишь оскорбленное самолюбие мучит его, — ничего не помогало. Значит, развод? Вот только осуществить его непросто. Жена никогда не согласилась бы на размен их однокомнатной квартиры на две комнаты в общих квартирах. Уйти к другой женщине? Не было такой женщины, к которой хотелось бы уйти. Не было… до Аманды.

Дождь, вдруг опять припустил. Осташев ускорил шаг. Вот и серая громада полицейского управления. Не останавливаясь, он решительным шагом прошел в подъезд — так бросаются в холодную воду: быстрее, быстрее, а то передумаешь!

Тони Найт был недоучкой. И винил в том отца. Еще бы! Где уж матери-одиночке, брошенной на произвол судьбы ветреником янки, дать сыну достойное образование! Из университета ему пришлось уйти со второго курса. Недоучившийся юрист стал сыщиком.

Впрочем, дело свое он любил. Он открыл в себе способность к быстрому и четкому анализу фактов и этой способностью гордился. «У Найта аналитическое мышление», — признавало даже начальство, вообще-то не слишком склонное воздавать должное способным подчиненным, которые, «перехвали их только, тут же начинают мечтать о начальственных должностях».

Гордился Найт и своей интуицией. Конче, молодой приятельнице, которой он, сорокадвухлетний мужчина, казался кладезем мудрости, Тони втолковывал: «Интуиция — во многом пока что загадочное явление человеческой психики. Что-то вроде озарения, понимаешь? Вдруг начинает говорить твой внутренний голос, подсказывает решение задачи с двумя, а то и с тремя неизвестными. Фактов мало, а решение уже вырисовывается. Чудо? Наверняка нет. Интуицией — уникальным даром природы, моя милая! — обладают люди, умеющие накапливать знания, набираться опыта. Это оборачивается в конце концов способностью к безошибочным догадкам о скрытой сути событий и явлений».

Интуиция заставляла Тони Найта сомневаться в гибели русского. Что-то тут было не так.

Вернувшись в столицу, Найт затребовал досье на Вадима Осташева. В папке было всего несколько листов бумаги и фото, на котором был изображен лобастый мужчина с рассеянным взглядом. Отпечатков пальцев, к сожалению, не имелось. Не с чем было сравнить те отпечатки, что сняли с пальцев погибшего в катастрофе.

Осташев, как узнал Тони Найт, устроился на работу в Панамериканский институт истории и географии. «Что ж, потолкуем с его начальством», — решил инспектор.

Непосредственным начальником Осташева — заведующим отделом, в котором тот пристроился, — оказался американец. Некто Фил Виктори. Он предложил называть себя просто Филом, хотя ему было уже под семьдесят. Иссушенный прожитыми годами, слегка согбенный, он старался живостью движений, бодростью и ясностью взгляда возместить возрастные потери, вызвать из небытия приметы утраченной молодости. Он стремительно вышел из-за письменного стола навстречу Найту, коротким жестом указал гостю на кресло, сам опустился в кресло напротив.

— Значит, мы соотечественники? — спросил он по-английски после того, как они представились друг другу.

Найт отнюдь не считал себя американцем. Однако возражать не стал. Неопределенный кивок, которым он ограничился, вполне мог сойти за знак согласия. Пусть этот Виктори считает его соотечественником — авось по-откровеннее будет.

— Я к вам по поводу Вадима Осташева, — сказал он тоже по-английски.