— Сейчас ты один их знаешь, а так, если что, нас двое будет. Хорошие стихи. Они людям нужны… Ты не бойся, у меня память хорошая, — заверил Ашот, усаживаясь рядом со светильником. — Запомню, не перепутаю.
Я смотрел, как медленно двигается, запинаясь, по строкам грубый палец Ашота, как шевелятся его губы. И незаметно для себя забылся, заснул.
Очнулся сразу от громкого Нюсиного голоса:
— Ты, дурак, обезручить хочешь? — говорила она пришедшему в себя «языку», разглядывая подмороженные его руки. Затем налила на тряпицу спирту из фляги, принялась растирать. Обер дернулся, взвыл от боли. — Смотри, какой нежный! Ничего, ничего, потерпишь, потом «данке» скажешь.
Я смотрел на пленного, на его сытую, заросшую русой щетиной физиономию, так похожую на лицо стандартного арийца с обложки трофейного журнала. И тут… в его лице стало проступать что-то давно мне знакомое, забытое, занесенное событиями последних лет… И как на фотобумаге в проявителе, в красноватом, неверном свете коптилки стал возникать альплагерь, довоенный альплагерь в Приэльбрусье… Веселый гладковыбритый, светловолосый парень с пробором-ниточкой в густых белокурых волосах…
— Эрик? — произнес я вслух. — Эрик Вебер?
Нюся смотрела на меня как на сумасшедшего.
— Это Эрик Вебер из Кёльна. Художник, — говорил я Нюсе. — Он два года назад прислал мне к рождеству открытку… Желал хорошего нового года… Счастливого сорок первого…
Я перевел дух и продолжал, теперь уж глядя в лицо «языку». Он, точно он, я не мог ошибиться. Я продолжал говорить на русском языке. Он ведь тогда знал русский язык, не мог забыть так быстро:
— Мы ведь с тобой в Баксане познакомились. Ты стихи читал. Наши песни пел. Добрый, свой парень был…
Но немец процедил, повернув ко мне ненавидящее лицо:
— Эршиссен мих бессер… Унд шнеллер…
— Чего он? — спросила Нюся.
— Лучше, говорит, чтобы расстреляли. И быстрее…
— Скажи ему, что мы не фашисты. Переведи.
— Да знает он русский… Пушкина наизусть шпарил.
— Цум тойфель… Алле зинд швайн…
— Чего он сказал? — любопытствовала Нюся.
— Чертыхается. Все свиньи, говорит.
— Ах ты, жаба, — возмутилась Нюся, — сам ты… вша безрогая.