Без вести...

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ты вообще отрицаешь совесть? — спросил Каргапольцев, уже с трудом сдерживая раздражение.

— Да, отрицаю.

Посетителей в баре становилось все меньше, и звуки джаза назойливо вмешивались в беседу. Официант перестал обращать внимание на двух русских, убедившись, что они больше заняты непонятной беседой, чем столом.

— Отрицаешь совесть? А знаешь ты историю американского летчика Клода Изерли?

Иван Иванович налил виски, разбавил содой, бросил в бокалы кубики льда

— Это история летчика, который сбросил атомную бомбу на Хиросиму, — продолжал Иннокентий. — Угрызения совести не давали покоя Изерли. Он все свои сбережения посылал на имя мэра Хиросимы для детей, родители которых погибли при бомбежке. Ночами его одолевали кошмары. Лет шесть тому назад он пытался покончить самоубийством. И печальный конец истории Изерли — дом умалишенных.

— Хм, странно... Не слышал... Видимо, этот Изерли — жалкий хлюпик, случайно попавший в летчики.

— Не думаю, — недовольно пробурчал Каргапольцев.

Упрямство, с которым Иван Иванович отстаивал свои гнусные взгляды, выводило из терпения. Такую мораль Иннокентию часто приходилось слышать от нацистов. Ее же, прикрытую библейской шелухой, проповедовал Анджей Глущак.

Воспоминание о подлом Глущаке усилило отвращение к новому знакомому.

Каргапольцев потребовал счет. Он догадывался, что ночевать Ивану Ивановичу негде, но отталкивающее чувство брезгливости сделало его злым и бездушным. Не спросив о том, есть ли у того место для ночлега и не подавая руки, сухо распрощался.

Вслед ему раздался неестественно звонкий смех. Это хохотал Иван Иванович, довольный тем, что сегодня хорошо наелся и выпил за чужой счет. Так хохочут отъявленные негодяи и сумасшедшие.

Вернувшись в гостиницу, Иннокентий почувствовал во всем теле прямо-таки физическую гадливость, точно влез руками во что-то липкое и вонючее. Прошел к умывальнику, пустил горячую воду, с мылом вымыл руки. Потом еще раз, уже холодной. Постоял немного, решительно скинул рубашку, умыл под краном лицо, шею, грудь.

Гадливость не проходила.

«Чертовщина какая-то... — выругался Иннокентий: — Рассиропился точно барышня. Подумаешь — посидел с гадом. Что меня, убудет, что ли?»

Он разделся и лег, долго ворочался с боку на бок, сон не приходил. Теперь противное ощущение появилось во рту, все равно что наглотался какой-то дряни...

Иннокентий, не зажигал света, босиком дошел до умывальника, выполоскал рот, ощупью вернулся в кровать, укрылся с головой одеялом. Но сна по-прежнему не было. Возмущение и брезгливость не только не проходили, а, наоборот, обострялись, становились сильнее. Иннокентий, будто снова явственно услышал сиплый голосок Ивана Ивановича, сопровождаемый сумасшедшим хохотом. Как он сказал? «А ты видел ее, совесть-то? Руками ее щупал?»

Башку ему открутить бы, паразиту! Кого совесть не мучает, разве только таких подлецов, как Милославский и Нечипорчук... У них и верно — ни раскаяний, ни угрызений. Иннокентий передернул плечами, подумал: в русском языке нет слова оскорбительней, чем «бессовестный»...

Вспомнилось, как еще в детстве отец говорил: «Совесть, паря, она хоть и беззуба, а с костями сгложет».

Эти мысли успокоили Иннокентия, он почувствовал себя вроде бы хорошим и справедливым. Даже весело вспомнил, как однажды в Дахау написал на стене краской: «Потерявшему совесть — позор». Здорово тогда полицейские всполошились, целый день стену скребли.