– Кто живой? – носилось над изуродованной траншеей.
– Братцы! Кто живой?
– Второе отделение! Кто живой?
Воронцов понял, что этот крик, крик о живых, означал отбой воздушной тревоги, конец бомбёжки. Впоследствии он в этом не раз убедится. Пережившие смерть, они тут же пытались освободиться от другого ужаса – одиночества. Потому что собственную жизнь они воспринимали как чудо, как случайность. К тому же требовалось подтверждение того, что он жив. Мертвы – другие. И части тел, торчащие из-под дымящихся глыб, какие-то лохмотья, развешенные на обрубках берёз и не похожие на одежду, не принадлежали ему. Он даже не ранен. Только контужен. Но не настолько серьёзно, чтобы идти в санчасть к лейтенанту Петрову. Если лейтенант Петров жив.
– Кто остался живой?
Кто-то со всхлипом, с икотой, переходящей в последние хрипы, стонал. Кто-то нещадно, матерно ругался, ругал всех подряд, и своих, и чужих, и авиацию, и артиллерию, и свою винтовку, против которой у немца автомат. Кто-то сказал тихо:
– Отходит. Надо будет прикопать.
– Тут не положено.
– А где положено? В Москве? На Красной площади?
И вдруг:
– Москва-то, братцы, говорят, эвакуируется. Слыхали?
– Брехня.
– Начальство семьи свои вывозит.
– Несите его в деревню. Там яму выкопали. Для всех. Там всем места хватит.
– Вот и отвоевался стрелок. А всё говорил: я в первом же бою орден получу! Нога-то его где?
– Вон, на бруствере лежит.
– Зачем ему теперь нога? Разве что для счёта.
– Заткнись, трепач. Завтра, может, тебе вот так же голову отшибёт.
– Может, и мне. Меня, если что, далеко не носите. Напрасный труд. Где повалюсь, там и прикопайте.
– Нога-то не его. По сапогу похожа на Нифонтова. Он так каблук сбивал. Нифонтов! Где Нифонтов? Кто-нибудь видел Нифонтова?