Гаврилов засмеялся, спросил:
– Ну что, мутит?
– Слабость какая-то…
– Сейчас пройдёт. А ну-ка, опусти вниз голову. – И Гаврилов с силой пригнул голову Воронцова между колен, так что он стукнулся лбом о пулемётную коробку. – Когда прибудем в расположение, обязательно обратись к лейтенанту Петрову.
Воронцов кивнул.
– Ты нагнись, нагнись, – снова потянул его за отяжелевшую голову Гаврилов, – пусть кровь в голову прильёт.
Но голова всё равно кружилась, и кружение с каждым мгновением становилось всё стремительнее, а тело приобретало необыкновенную лёгкость. Хотелось забыться, уснуть, укрыться, отгородиться от этого ужаса хотя бы шинелью. Тёплой и надёжной шинелью… Ведь её Гаврилов, кажется, не разрезал… Перед глазами залетали, запуржили, как снег под фонарём, белые, фиолетовые и оранжевые мушки с чёрными отчётливыми глазками внутри.
Гаврилов видел его состояние. Он достал из кармана фляжку, отвинтил крышку, сунул в руки Воронцову.
– На, хлебни.
«Хорошо, что именно он, Гаврилов, оказался рядом», – в который уж раз с благодарностью подумал о помкомвзвода Воронцов. Он рывком запрокинул голову, сделал несколько глотков. Самогон. Крепкий, вонючий. Настоящий. Как будто только что дед Евсей принёс из баньки свою заветную бутыль… «И где Гаврилов его раздобыл? Неужели у немцев? Фляжка-то немецкая. Успел-таки обшарить убитых. И рану обработал, и выпить дал». «Он на войне, как гармонист на гулянье», – так сказал бы дед Евсей.
– Дай и мне глотнуть, сержант, а то что-то трясёть всего, – попросил стоявший на коленях рядом с ним пехотинец.
Воронцов протянул фляжку.
– Дайте ж и мне, братцы, – всхлипнул тяжелораненый курсант-артиллерист, всё это время тихо стонавший на ухабах.
Фляжку Гаврилова вскоре прикончили.
– Посудину-то верните, – заворчал он. – Слышь, пехота?
– К чему она тебе – пустая?
– Сгодится. Инвентарь всё же…
– Такой инвентарь, сержант, в каждом немецком ранце.
– Так-то оно так, только до ранца того добраться ещё надо. Ты-то много их видел? Ранцев тех?
– Видел, – ответил Гаврилову рослый пехотинец.