Любовник Большой Медведицы

22
18
20
22
24
26
28
30

Часть вторая

ВОЛЧЬЕЙ ТРОПОЙ

Граница потешит,

Граница напоит,

Граница оденет

И в землю зароет.

Из песни контрабандистов

1

Кончается март. Уже чувствуется весна. И тоска рвет сердце.

Шестую уже неделю сижу в первом подвале минской черезвычайки. Запихнули меня в темную сырую клетку. По стенам сочится вода. Через грязные, мутные стекла крохотного зарешеченного окна под потолком едва пробивается свет. Но видны в нем сапоги проходящих по улице солдат и чекистов. Везде грязь. Все липкое, гнусное. Поначалу и коснуться боялся стен, и двери, и деревянных нар. Теперь привык. Дышать нечем. Вонь, воздух насыщен водой, смрадом немытых тел. Белья никто не меняет, никто не моется. Горше всего воняет от параши, здоровенного деревянного чана, скверно закрытого и подтекающего. Моча ползет из-под него, стекается в лужу, ее разносят ногами по всей камере.

Сидит нас одиннадцать. Чуть помещаемся в нашей клетке. Семеро спят на нарах, четверо на полу. Иногда запихивают новеньких, но их, чаще всего, быстро выпускают или переводят. Мы сидим дольше всего.

Кроме меня, сидят еще двое контрабандистов — жители деревеньки прямо у границы, недалеко от Столбцов. Это братья Ян и Миколай Сплондзеновы. Молодые, одному двадцать, второму двадцать три. Попались они на мелине у Койданова. Хозяин мелины, Уменьский, крепкий широкоплечий мужик, сидел вместе с ними. Сперва сидели порознь, а теперь свели их вместе. Думаю, потому, что дело их не представлялось важным.

Есть самогонщик Каспер Буня, огромный, костистый хлопец. Жил он в смолокурне за Заславлем и там гнал из жита самогон. Поймали его с поличным — у аппарата. Носит он здоровенный кожух, от которого на всю камеру несет дегтем.

У окна стоит Жаба, вор-рецидивист. Сунул руки в штаны и насвистывает. Трудно сказать, сколько ему лет. Может, сорок или пятьдесят, а может, и больше. Голова у него огромная. Рот — от уха до уха. Глаза мутные, пустые. Кажутся они комками гноя на зеленоватом нечистом лице. Он все время горбится. Но хоть телом тщедушный, очень ловок и проворен.

Есть у нас и бандит Иван Лобов. Сидит за разбои. С виду — пристойный мужчина лет тридцати пяти, с черной бородкой клинышком. Все время улыбается, блаженненько так, словно богомаз владимирский. Давно бы его пустили в расход, но хлопочут о нем зажиточные родственники.

Есть и телеграфный техник Фелициан Кропка. Сидит за саботаж, потому что закоротил нечаянно реостат, тот сгорел. Пострадал Кропка от комиссара, о ком часто рассказывал. Тот давно имел на него зуб, а тут не упустил возможности, сдал чекистам. Кропка выглядит совсем запуганным. Дрожит всякий раз, когда двери открываются. Смешной он: малый, щуплый, все время ладошки потирает, а когда слушает, открывает рот.

Есть у нас и контрреволюционер, бывший царский офицер Александр Квалиньский, служивший в каком-то советском учреждении, а теперь угодивший в тюрьму. Он высокий, смугловатый, лет сорока. Молчун. Лицо бледное, измученное. Почти всегда лежит на нарах, но не спит, а часами смотрит в потолок. Квалиньский мне симпатичнее всех. Жаль мне, что такой интеллигентный, воспитанный и, как я убедился, очень добрый человек в таком унижении вместе с нами.

Есть и жид. Толстый, грубый, за пятьдесят ему. По фамилии Кобер, по имени Гирш. Перед войной был фабрикантом игральных карт, а теперь сидит за спекуляцию. Ему лучше всех в камере — почти каждый день носят ему с воли обеды. Его часто вызывают на допросы. Говорит, мол, снова доить будут, вымогатели.

Одиннадцатый в нашей камере — безумец. Все: и мы, и чекисты, и солдаты — называют его Бзик. Никто ни имени его не знает, ни фамилии. Арестовали его в поезде близ Слуцка. Он молодой, высокий, худощавый, с большими, удивительно светлыми глазами. Все время ходит по камере, то и дело смеясь. Нас это очень злит. Задержали его по подозрению в шпионаже. А теперь почти и не трогают. То ли забыли про него, то ли решили взять «измором».

Дни ползут нудные, тоскливые, долгие. Давит нас теснота, мучит голод. Голод царит. Мы грезим о еде, все мысли только про еду. Движения наши вялые, медленные. Голод выбелил наши лица, оттенил желтизной и зеленью, положил черные тени под глазами. У некоторых опухли руки и ноги. И у меня начали ноги пухнуть. А еще напасть, от какой спасу нет, — вши. Огромные тюремные вши, ленивые и сонные, как и мы. Но не с голодухи — скорей, с перекорму. Пасутся на наших телах. Множество их. Ползают по одежде, по нарам. Не давим их. Бесполезно. Вместо сотни побитых приползает тысяча. Зовем их ласково: «ползучее серебришко». От непрестанных расчесов на коже раны. А там, где хуже всего грызут — на плечах, на лопатках и шее, где кожа тоньше, — уже струпья.

Ночью, когда зажигается лампа и мы укладываемся спать на голые нары, из щелей выползают клопы. Жрут бешено. От них тело паршой покрывается. Новым арестантам от них житья нет.