Жду и надеюсь

22
18
20
22
24
26
28
30

Будьте вы прокляты, шепчет Шурка, будьте вы прокляты, составители схем, догматики, изобретатели чудовищных механизмов, перемалывающих человеческие жизни в мелкую крупу. Вы уйдете скоро, но вы стараетесь подложить яд в почву под будущие ростки… Но не может быть, чтобы этот урок прошел даром, не может быть, чтобы не нашлось противоядия!

Шурка толкает таратайку, на миг забыв о стрельбе, шныряющих над головой злобных пулях. Он никак не может привыкнуть, никак… к тому, что война — бесконечное убийство. Ну действуй же, Шурок, умственная личность, мыслитель из деревенской баньки, толкай таратайку отчаянно, как историю.

А стрельба уплывает за спину. Там дерется, весь в кинжальном перекрестье пулеметного огня, обоз. Там умирают хлопцы из отборной роты Азиева. Умирают, не узнав смысла операции, просто веря своим командирам и ненавидя врага.

Позади затихает залитый туманом костер боя. Пробились, пробились!.. Застава карателей, ожидающих крупного прорыва, вцепилась в ложный обоз и проморгала их группу.

Коронат останавливает Мушку, переводит дух. Ночь, взбудораженная боем, постепенно возвращается в свои берега, осенние влажные запахи воцаряются в лесу, как хозяева. Слышно: лошадь раздувает бока.

— Ну что, не купался, а взмок? — тихо спрашивает Павло.

Он благодушен, насколько может быть благодушным этот жесткий, натянутый, как колючая проволока, человек. Шурка и вправду ощущает влажный холод рубахи. Капли лягушками скачут по спине. А исцарапанное лицо жжет нестерпимо.

Пора. Они поднимают одубевших, похолодевших немцев и переносят их в неглубокий буерак, обнаруженный рядом. Ноги скользят по подгнившей траве, по листве, мертвые тянут живых: вниз, вниз…

Один из немцев совсем небольшой, сухонький, легкий. На расстоянии враги всегда кажутся великанами, крепкими, хорошо защищенными, не знающими тех слабостей и мук, на которые обречен ты, лесной человек, прячущийся в б"олотах. У них — техника, броня, графики, распорядок, они воюют, как заведенные, выдерживая расписание. Они стали частью огромной машины, они сами постарались создать легенду о механических, особых, неподвластных состраданию, боли, непобедимых людях. А под всем этим — слабые человеческие тела.

Смерть — великий знак равенства.

— Ты что, спишь на ходу или молитвы шепчешь? — спрашивает Павло у Шурки. — Я тебя спрашиваю, документы возьмешь?

— Давай.

Шурка кладет два тонких зольдбуха — солдатские книжки — во внутренний карман, к холщовому письму. Если не повезет, уничтожит все вместе, а если выберутся — пригодится. На дне буерака они засыпают немцев листвой, сгребая ее ладонями. Скоро, очень скоро занесет буерак снегом, метровой толщей, а когда зашумят ручьи и буерак заполнится мутным потоком талой воды, трупы вынесет в реку, скорее всего в соседнюю Иншу, а оттуда — в безымянность, в ничто. Странно: они не видели этих людей, не знают, старые они или молодые, они никогда не глядели им в лицо и уже не взглянут. Ночь столкнула их и ночь развела.

Маленькие солдатики на гигантской скатерти, раскинутой теми, кто взял на себя право решать судьбы целых народов, не то что отдельных людей. Вы были — вас нет. У Шурки стиснуты зубы. К этим, на дне буерака, у него нет ненависти или вражды. Врагом может быть только живой, тот, кто способен, поддавшись обманному воинственному упоению, стрелять и жечь… Прощайте, безымянные: в мундирах враги, без мундиров люди.

Они поднимаются по скользкому склону буерака, хватая землю непослушными, расцарапанными пальцами.

— Хвылька[9] на отдых, — командует Павло.

Они затихают, прислонившись к кузовку, объединенные невидимым, возвышающимся над ними Миколой. Отдуваясь, вытирают окровавленные, саднящие лица. Мушка, успокоившись и лишь изредка вздыхая, начинает похрустывать жесткой травой, которую она отыскивает в темноте под деревьями. Слышно, как внизу шелестит, оседает землей потревоженный буерак, и Шурке кажется, будто это пулеметчики пытаются подняться, сбросить с себя листву. Да нет, у Павла не поднимешься… Каково ему будет после войны, если уцелеет, Павлу? Легко ли?

— Да, жизнь, — вздыхает Коронат. У него такой же хриплый, всхрапывающий вздох, как и у Мушки — то ли лошадь научилась у него, то ли он у лошади. — Не умел бы стонать, то враз бы вмер… Да!

Он роется в сене, уложенном на днище таратайки, под Миколой, что-то достает, копошится, развязывает и затем тычет в лицо Шурки шершавой горбушкой. Запах хлеба и сала входит в Шурку наждакам. Он отводит руку ездового.

— Дурень, пожуй. Для нервов хоть. И силов много уйдет до утра.