Жду и надеюсь

22
18
20
22
24
26
28
30

— Нет.

Руки у Шурки пахнут чужими: сукном серых шинелей, кельнским одеколоном, «лойзетодом»— порошком от вшей. Спекшаяся кровь, своя и тех, легла на руки коркой.

— Нет, не хочу.

— Нервный, как у цуцика хвост, — поясняет Павло. — Интеллигенция… Лучше глухому песню петь, чем с таким воевать. Ох, дядько, — стонет он, — мне харча не надо, курнуть бы!

— Шо, папироску «Трезвон» схотелось? — ехидно спрашивает Коронат. — Махорочный дым столбом встанет. Наш самосад в такой ночи за версту слышный… Хуже, чем в голос кричать. Потерпи, Павло. Съешь вот!

Павло, вздыхая и сопя, справляется со своим куском быстро, как дворовый пес.

— Ну, вот, наелся, аж лоб твердый… Куда теперь верстать, Коронат?

— Я думаю, вправо запрямуем, к Инше-реке. Пойдем к «железке» край реки, не самым берегом — там диким кустом поросло… а верхом — там вроде сенокосная дорожка, наезжено еще до войны. А речку будем слышать — на перекатах быстро бежит, не собьемся. Ясная речь, так крюк, зато выйдем точно к «железке»… Только мы загодя, чтоб не наскочить на охрану, возьмем от моста стороной… поищем, где перескочить насыпь… А напрямки хоть и скоро, да заблудимся.

— Добре. Веди, Коронат… Из сосен не выходи, а то в мелколесье угадаем, в чащобу.

…Таратайка бежит через сосновый бор по плотной, бесшумной, укрытой ковром иголок земле. Здесь нет подлеска, и идти им просторно и споро. Коронат то и дело останавливает Мушку и прислушивается. Край знакомый, партизанский, но сейчас, когда пришли егеря, он как будто сразу изменился и стал отдаленным, чужим. Их путь может неожиданно пересечься с путем какой-нибудь по-кошачьи пробирающейся в ночи ягдгруппы. И тогда они исчезнут, как исчезли те двое немцев, оставшиеся под листвой на дне буерака. Ягдгруппы — это не проезжие егеря, успевшие изнежиться под французским солнцем и морскими ветерками. Ягдгруппы — это заросшие щетиной лица и прищуренные глаза опытных охотников, бьющих навскидку.

Ночь колышется над ними черным рядном. Легкий и морозный ветерок начинает холодить лицо. Ни к чему этот ветерок: выдует он туманную муть, расчистит осенние, крупные, как пятаки, звезды, и польется в лес бледный свет. Идти будет легче, но движение группы между стволами станет заметным.

Коронат быстро, шурша брезентом, ведет Мушку через просторный лес. Лишь кое-где гибкий низкорослый кустарник, выпрямляясь из-под таратайки, сечет Шурку по сапогам, пальто.

— Стой!

Глухая, невнятная речь доносится из-за темного кустарникового забора, обозначившегося зубчатой линией на фоне чуть посветлевшего неба. Как будто несколько человек, собравшись в тесный кружок, выбалтывают друг другу байки, спеша и перебивая соседа. Это рокочущий говор реки. Из-за кустарника несет свежеогуречным запахом, и запах этот будит нестерпимую жажду. Павло, пошарив на таратайке, звякнув негромко металлом, исчезает, проваливается и через полминуты возвращается, неся перед собой тяжелое от крутого подъема дыхание.

— Она, Инша. Точно. Пейте.

Шурка отыскивает саднящими пальцами котелок, присасывается к закраю, погружает зубы в холодную воду. Боль от этого резкого холода сладка. Настоянная на стрелолисте, хвойных иглах и чистейшей речной гальке вода мягкими ядрами скользит внутрь. Бог мой, какая вода! Жизнь пьет Шурка, лесную, пахучую жизнь.

— Стой. Запалишься! — Коронат забирает у него котелок и мелко, по-стариковски расчетливо, наслаждаясь, глотает воду.

Роняя прохладные капли за ворот, Шурка поднимает голову и видит выделившуюся на небе, наклонившуюся фигуру Миколы, как будто рассматривающего их сквозь брезент. Микола безучастно следит за их наполненным тихим ликованием водопоем. Шурке становится стыдно.

— Пошли.

— Щас, Мушку напою трохи.