Саранча

22
18
20
22
24
26
28
30

Леонтьевском, познакомился с Бердяевым и считает Ходасевича «самым глубоким поэтом современья». Григорий

Нилыч с голода просветлел до того, что подвергался пророческим предчувствиям.

«Ты бываешь в книжной лавке в Леонтьевском, а что с моими книгами?» – запрашивал он.

Длинное и путаное послание пришло в ответ. Поминал часто какого-то Шварца, приват-доцента, «апологета благотворного мещанского уюта, отрицателя зловредной и мятежной культуры Запада», брат только в конце прибавлял, что он всю зиму существовал, продавая книги и отапливаясь полками. Писатели обратили внимание на подбор книг, он познакомился, – теперь свой человек, – и наслаждается, «греясь у этого единственного очага истины в

Москве».

Григорий Нилыч три дня не выходил из комнаты, солнце казалось ему черным. Говорили, что Мамонтов совершил набег на город. Григорий Нилыч не приметил.

Как и все в то время, он не ощущал в себе возраста и сто сорок четыре часа своей молодости проскорбел о потере.

Несколько раз хозяйская дочка Алевтиночка, пробегая по саду, взглядывала на закрытые окна с удивлением семнадцатилетней мудрости. «Как можно убиваться о каких-то книжках?» – думала она, и обжигающая жалость заливала ей грудь. В одно воскресное утро она вошла к нему заплаканная, в розовых пятнах, и протянула на тарелочке ржаной пирожок с капустой. Осенью Григорий Нилыч признался:

– Я неспособен к систематическим занятиям, часто теряю голову. Работа над периодикой, с ее разнообразием материалов, уводит меня в сторону…

Это было днем, у изгороди, на границе черных опустошенных огородных гряд, от которых потягивало гниловатой сыростью, холодало. Но слова прозвучали как томная соловьиная трель.

– Дайте мне кончить вторую ступень, – ответила, покраснев, Алевтиночка.

…Жена на цыпочках принесла дров, зажгла. Они не разгорались, пришлось разжечь их второй раз. Муж сидел у растерзанного стола, с опущенной головой, не видел, не слышал. У нее не хватило смелости сказать что-нибудь, она вышла, плотно и неслышно затворив дверь. Где-то затрещало. Григорий Нилыч вскинул голову. Припахивало дымом. В темном жерле печки холодным и еще не видным огнем занималось несколько поленьев.

– Когда я сказал положить дров? – вслух подумал он. –

Судьба. Однообразное гонение со всех сторон. Со всех сторон.

С подоконника в беспорядке свисала газета с заметкой о Басове. Григорий Нилыч пихнул ее в печь. Пламя, вспыхнув, выбилось наружу. За спиной Григория Нилыча заколебались какие-то странные тени. Раздражающее чувство одиночества и потерянности навалилось еще сильнее и неотступнее. Он взял со стола пачку карточек, – это был

Мицкевич, – и целиком сунул в тухнувший пепел газеты.

Картон не разгорался, и следующие пачки Григорий Нилыч развязывал, карточки тщательно разрывал пополам, они затлевались обычно со стороны обрыва. Эта кропотливая работа потребовала почти целой ночи…

VII

На другой день к Басову явился посыльный, которого знал весь город, потому что он целыми днями торчал в, своей замечательной фуражке с позументами около дверей советской гостиницы, и вручил изящно завязанный пакет.

В несколько листов писчей бумаги была завернута старинная двухфунтовая из-под шоколада коробка.