Ведьмин ключ

22
18
20
22
24
26
28
30

– Спасибо тебе, Филипп. – Осип Иванович прерывисто вздохнул, зажмурился крепко, но и сквозь стиснутые веки выдавились мутные слезинки, сбежали по иссеченным морщинами впалым щекам, повисели на усах, померцали, сорвались и погасли в пегой бороде. – Это мне кара, Семёнович, за дурость мою молодую. Ведь когда второго-то Костей назвал, вроде бы от первого отказался, замену ему приготовил. Думаешь, могло это на судьбу его повлиять?

Дымокур выпрямился, уставился на Осипа Ивановича.

– В Корсаковке у Пантелея Мурзина так тоже два Васьки, а ничего, живы. И повоевали в Гражданскую, и состарились. Теперь тоже пни мохнатые, как и мы. Чего не быват? Ты не вини себя, не терзай. Иди, говорю, поспи.

Осип Иванович вроде не слышал слов Дымокура.

– Сижу я возле Устиньи, гляжу на неё и вижу – укор в её глазах. Сказать-то не может, рот у неё не шевелится, вся без движения, одни глаза говорят. – Осип Иванович снова зажмурился. – Поднять бы мне Устинью, в ноги бы бухнулся ей и валялся, пока не заговорит, не простит… Пойду я прилягу, а то совсем тела не чувствую, будто выпотрошили. Вроде бы я это и не я.

Он поднялся, стоял перед Филиппом Семёновичем почерневший от свалившегося горя, совсем сгорбившийся, мало похожий на прежнего Осипа Ивановича. Удодов тоже поднялся, обнял его, повёл из кухни в комнату, по пути щелкнул выключателем. В кухню вломилась темнота, но скоро её пробило синим светом утра, обозначило на белой стене квадрат карты, чёткие кружки больших городов, поменьше – областных центров, ещё поменьше – районных. Но синий свет утра не нашел, не выявил деревень, хуторов, малых горушек и речек, по которым напряжёнными полукружьями пролегли линии фронтов, как не нашел и не обозначил могил с известными и неизвестными солдатами. В этой пространственной пустоте затерялась где-то и Михайловка – последний рубеж танкиста лейтенанта Константина Костромина.

Тик-так, – мерно, с достоинством, отстукивали ходики. Скоро в окнах домов заполыхало от зари, потом косые лучи солнца мазнули по крышам, вызолотили голубей, подсекли торчком стоящие над трубами дымы, и они качнулись, закучерявились: потянул с реки утренний недолгий ветерок. Над фабричной котельной вспух белый шар пара, и, казалось, заголосил он, а не та медная штуковина, что зовётся гудком. Высокий, требовательный звук ударил в голубой купол неба, шарахнулся от него вниз и накрыл призывающим рёвом дома посёлка. Захлопали двери, калитки, в улицах, по утреннему гулких, бухал топот многих ног. Люди шли на фабрику. Шёл и Котька. В ряд долгих военных дней вставал новый. Он начался здесь и шагал в глубь России, оповещая о себе утренними гудками заводов и фабрик, – многотрудный день конца лета тысяча девятьсот сорок третьего года.

Здоровье Устиньи Егоровны не улучшалось. Есть она не могла, только глотала жидкое, и то с трудом. Врачи рекомендовали ей молоко. А где его взять? В посёлке только у двух хозяев были коровы, да и те даже в летнюю травостойную пору молока давали мало. Имели коровку и Мунгаловы, но у них детворы мал мала меньше, им самим не хватало. Старшенькая дочка Мунгалихи, Зинка, водила бурёнку на поводке, как собачонку, кормила травой у заборов, на картофельных межах, а от такого корма молочная река не побежит. Был выход – возить со спиртзавода барду и поить ею корову, но сама Мунгалиха не могла, еле ковыляла на больных ногах, старик тоже едва выползал на завалинку, а муж там, где все – на фронте. Вся надежда была на двенадцатилетнюю Зинку. Если приспособить двухколёсную таратайку, сверху примостить бочку, впрячь корову да помогать ей тянуть этот груз, можно было неплохо и подкормить корову. В помощь Зинке, вернее – главным возчиком, решено было нарядить Котьку.

Осип Иванович с этим предложением и сходил к Мунгалихе, договорился. В день наладил таратайку, умостил сверху двухсотлитровую бочку с крышкой, завёл в оглобли бурёнку, запряг честь честью. Прежде чем трогаться опробовать, закурил. Котька видел: ему, бравшему призы за джигитовки, горько хомутать корову. Дымокур щурил глаза от дыма, перебрасывал цигарку из одного угла рта в другой, мял лицо в горестной улыбке.

– Будет возить, – заключил он. – Только подковать.

– Как это подковать? У неё копытце раздвоенное, – возразил Осип Иванович. – Она идёт, а они растопорщиваются, чтоб сцепление с землёй было.

– Цапление! – Дымокур хмыкнул. – Кем она там цапляет? Шипы надо!

– Говорю – копыто раздвоённое! – Осип Иванович показал на пальцах. – А подкова их сожмёт. Да она и не пойдёт, сжамжись-то! Это ж природа у них такая. Попробуй подкуй! Посмотрю, как ты на ней поскачешь, казак, ёс кандос!

– Дак подкову-то надо специальную! – стоял на своём Дымокур. – Раздвижную придумать!

Осип Иванович сердито сплюнул, ткнул повод Котьке:

– Давай объезжай! Пойдёт и так.

Мунгалиха со страхом слушала их разговор.

– Ну, язви вас совсем! – наконец обрела она дар речи. – Ты чо придумываешь, чёрт плешивый? Корова в подковах – это где видано? Срамота-а!

То, что Котька будет возить барду на корове, смущало его, и жалко было бурёнку. Бочка огромная, ещё надорвётся и совсем не станет давать молока. С Мунгалихой порешили так – за каждую ездку по литру.

С этого дня декалитры, очереди за талонами на барду, горы золотистой мякины, медленно уползающая назад дорога, протестующий от насилия мык коровы стали сниться Котьке. Постепенно, сначала полбочки, потом треть, наполнял он парной бардой под брезентовым отвесно висящим рукавом, сверху засыпал мякиной, плотно накрывал крышкой и под злые, нетерпеливые крики: «Отъезжай! Что вошкаешься, раззява!» – по колено в луже, кисло пахнущей хлебом, тянул прочь бурёнку, освобождая место следующей повозке или машине. Уже на сухом месте он впрягался в лямку, приделанную к оглобле таратайки, и, надрывая жилы, помогал корове выбраться в горушку на ровную дорогу. Сзади, упираясь тонкими руками в бочку, толкала, вихляя худеньким телом, чёрная, как уголёк, Мунгалова Зинка.