Ведьмин ключ

22
18
20
22
24
26
28
30

В первых числах мая Ваню Удодова, Васю Чифунова и еще нескольких парней из посёлка вызвали в военкомат и объявили об отправке в военное училище. Эшелон уходил через два дня, но призывников сбили в одну команду и до отправки держали в городском клубе. Общаться с родными было строго запрещено. Родные прибоем шумели под окнами, ребята рвались к ним, но дежурные из солдат были неумолимы – нельзя, приказ.

Ранним солнечным утром призывников построили во дворе клуба и колонной – четверо в ряд – повели к сортировочной. Народ окружил колонну и так сопровождал до эшелона. Здесь ребят распустили – попрощаться с родными – и ровно через час сигналом собрали по командам, рассадили в теплушки. Новый эшелон лихих дальневосточников покатил на запад, и никто не знал, достанется ли им добивать попятившихся оккупантов либо, как уверял начальник эшелона, охранять уже мирное небо Отчизны.

…Филипп Семёнович идёт рядом с набирающей ход теплушкой, что-то кричит Ваньке, машет шапкой… Поезд набирает ход и вылетает к реке. И вот уже поблескивающий паровозик, как игла, прошил ажурные фермы моста, протащил сквозь них красную нитку состава и пропал из виду. Дым долго клубился, путаясь в стальных тенётах, наконец выпрастался из них и приник к воде, расслаиваясь на тонкие пряди. Амур слюдисто блестит, вскипает водоворотами, мнёт отражённую в ней белую накипь облаков и проворно бежит к вечной судьбине своей – океану.

Котька не провожал друзей, да и не мог. Постигая ремесло судового машиниста, он теперь проходил практику на двухпалубном грузопассажирском красавце пароходе «Профинтерн»…

Останцы

Повесть

Глава 1

В сорок третьем, вернувшись из госпиталя в родную Молчановку, Степан Усков встретил свою избу заколоченной: мать умерла ещё в первую военную зиму, сестёр и братьев Бог не дал, а отца Степан едва помнил.

Ни ворот, ни городьбы вокруг почерневшего дома, окна ставнями захлопнуты, из завалинок крапива вымахала – лесом стоит.

Первым делом окна открыл, свет в вымершее нутро пустил, чтобы предупредить – жилец явился, хозяин. Потом уж ржавый замок отомкнул ключом, соседями прибережённым, толкнул разбухшую дверь и переступил порожек. Низенькой показалась изба, что снилась три года, и вроде сжалась, поменьше стала. Побродил по ней, покурил подле русской печи. Осела она, из пода вверх по кладке дымные зализы. Видно, мать совсем расхворалась в голодную зиму, не подбеливала. Глянул, где раньше ходики висели, – на месте. Только цепочка вымоталась и гирька с гайкой-довеском боком на полу лежит. Половицы от сырости плесенью подёрнуло, а из щелей мыши весь мусор повыгребли, крошки, зёрнышки выискивали: похрумкать, хозяев помянуть. Сор ровненькими бугорками лежит вдоль щелей.

Вышел из избы, пошёл вверх по распадку на кладбище, родню навестить. Небольшая плоскотина сплошь утыкана крестами и тумбочками. Тихо тут, как нигде, горихвостки, пеночки тенькают, венки жестяными листьями позванивают.

Постоял над могилой матери, раструсил по верху холмика горсть земли, спугнул хоровод синих бабочек-толкунцов, и пошел по рядам, кланяясь родне. Холмики почти с землёй сровняло. И отцовский крест на земле распластан: перекладины ещё добрые, а комель подгнил, жёлтым трухлявится, и чёрные мурашки по нему снуют, под жильё приспособили.

Положил крест на могилку, постоял в тишине.

Весть, что вернулся с фронта Степан, мигом облетела небольшую Молчановку. Когда он подошёл к избе, его уже ждали, всё больше женщины – молодые и старые, да несколько дедов. Взяли в круг – рассказывай. А что рассказывать? Воевал всего месяц. А по госпиталям провалялся два с половиной года. Но всё равно поговорили, нашлось о чём, и разошлись деревенские. Остался только отец Михайлы Климкова, дружка Степанова. Ему еще из госпиталя, едва придя в себя, написал Степан о смерти Мишки. Но письмо письмом, а сейчас старик ждал живых слов. Сидел, дымил махрой, глядел на реку глазами такой синевы, будто за долгий рыбачий век натянули они ангарского цвета. Глаза молодые, а сам постарел и поседел до ворсиночки: лицо вкривь и вкось посекло морщинами, словно на неводе выспался, да так и оставило висеть мешочками. Давно замечено – быстро старятся лица байкальских рыбаков. От ветра ли жгучего, от дробин ли водяных, шквальных, может, от щуренья на кипень водную, солнцем слепящую, но к пятидесяти годам – лица старческие, хотя телом мужики на зависть ядрёные.

Рассказал ему Степан, как они с Михайлой встретили войну на самой границе, как отступали и дрались вплоть до последнего их фронтового дня. Старик слушал спокойно, только головой кивал. Понимал Степан – дед давно оплакал сына, всё внутри у него переболело, закаменело.

– За Михайлу, что похоронил его, – спасибо. – Старик склонил голову. – Уж как там, а всё землёй присыпан, не брошенный остался… Умань-то эта где, далеко, однако?

– На поезде ехать – дней десять, а сколько вёрст выйдет, не знаю. Много.

– Ну да чё ж, помру – вместе окажемся. Там вёрст нету. – Старик поднялся с крылечка, ткнул посошком в крапиву. – Ишь, волчье семя! Чуть долой человек со двора, она тут как тут. Перво-наперво завалинки откопай, нижние венцы осуши ладом. Так-то изба добрая, – постучал по звонким брёвнам. – Сто лет простоит.

И пошёл со двора к своему рядом стоящему дому, подпирая согнутую фигуру отполированным до блеска берёзовым посошком.

Устроился Степан в колхозную рыболовецкую артель, да ненадолго хватило его. Только сядет в стружок, тут же с ним и контузия, хворь его, примостится. Выгребет на шиверу, заякорится перед ямой, где хариус жирует всё хорошо: поплыл, закачал чёрным сторожком пробковый наплав, смотри, жди нырка, подсекай не зевай! А тут стружок вроде бы встречь реки побежит, горы перекосятся и темень в глаза хлынет. Вцепится руками в борта, нагнёт голову – полегчало. Выпрямит спину – опять всё ходуном. Плюнет, вымотает леску, с якоря снимется и быстро-быстро шлёпает вёслами к берегу. Сядет на откосе и смотрит, как другие удилищами машут, подхватывают сачками чёрноспинных марсовиков. Такая горечь сердце обложит, никаким куревом не отшибёшь. До войны, бывало, за одно утро лазоревое по пятьдесят килограммов хариуса надёргивал да в вечерний клёв десяток-другой в садок подкидывал. И деды и отцы рыбкой кормились, одевались, детей на ноги ставили. От неё же, от рыбки, на чёрный день откладывали, век так было. Да и теперь не одна Молчановка Ангарой кормится, только ему – отказ.