Геймекер

22
18
20
22
24
26
28
30

Словно море и ветер

Пока живем.

Ее любимое танго. Множество раз она слушала эту пластинку, знала каждую ноту, каждый пассаж голоса. Танго струилось. Голос Лео обволакивал тело, разливался по жилам, болезненно и томно натягивая их, словно струны.

В такие моменты Леваневская сама ощущала себя скрипкой. Страстно хотелось, чтобы ее вынули из футляра, прикоснулись к ней ласковой и твердой рукой, и извлекли из нее мелодию. Такую же прекрасную. Кровь вскипала крошечными пузырьками, которые, двигаясь, заполняли самые укромные уголки тела, заставляя вибрировать в такт волшебным звукам.

Именно тогда, когда она слышала эту мелодию, она с наибольшей силой ощущала себя женщиной. В одиноких грезах, в пустой холодной комнате, куда она возвращалась после работы, при звуках этой мелодии мерзости жизни отлетали прочь, и даже образ Гюнтера переставал мучить душу.

Она представляла себя там, в Вене, где она провела пару лет стажировки. Она видела себя на Рождественском балу, куда ее пригласили однажды. Пускай она уже не с ним. Так даже лучше.

Музыка играла. Ярко красное атласное платье обвивало ее фигуру от шеи до пола.

Она кружилась в толпе мужчин. Мужчины во фраках – молодые и старые, высокие и приземистые, стройные и пузатые. Это неважно. Взгляды прикованы только к ней. Она же плавно и нервно скользила по паркету, полузакрыв глаза, после каждого па меняя партнеров.

Не переставая кружиться, она высоко поднимала точеные руки.., нажимала на рычажок застежки на шее. Платье, струясь, ниспадало на пол.

Кружение продолжалось… Ей казалось – под эту музыку, назло ему, она могла бы раздеться перед всей австрийской армией. Полюбить всех и счастливой умереть в их объятиях.

Теперь ее грезы сбывались. Если бы она знала, что будет именно так. Как же она была глупа и наивна.

Однако, танго струилось. Голос Лео обволакивал тело, черпая силу в старой, уже затвердевшей патефонной игле, нещадно царапавшей вертящуюся пластинку. Лившиеся звуки не оставляли ни единого шанса.

Замшелые стены замка, в свете зарождавшихся в густевшей темноте звезд, казалось, парили над долиной, бесконечно далеко от всего остального мира. Только здесь, высоко над прозябшими скалами, за одним лишь окном неярко горел огонь. Потрескивали дрова в камине. Волны жара, исходившего от него, накатывали, но достигая тела, как ни странно, вызывали озноб, расползавшийся по коже колючими лапками редких мурашек. В креслах вольготно развалясь сидели двое мужчин. Запах сигар и остывавшего глинтвейна делал воздух густым и терпким. Имбирные нотки будили воспоминания о теплых морях. Которые были так далеко. Уже не в этой жизни.

Музыка звучала. Она пела о бренности любви:

Колдовством своей скрипки

Ты украл мое сердце, —

пел Моно́нсо́н…

Вибрировавшие звуки заметно сипевшей пластинки, казалось, плотно, почти ощутимо заполняли пространство, сдавливая грудь, раздували угли в камине. Невысокое пламя натужно гудело. На верхних нотах, до черноты обгоревшие поленья, внезапно багровели и неожиданно стреляли снопами искр, сразу же пропадавших в дымоходе. Неяркие сполохи, сливаясь с надтреснутым голосом Моно́нсо́на, плясали затейливый танец на темных стенах из красного кирпича.

Аккордеон задавал неровный, каждую секунду готовый сорваться ритм. Удары сердца покорно следовали за ним. Потоки гонимой ими крови то бились в виске трепещущей жилкой, то замирали, будто в последний раз.

Скрипки вытягивали душу. Труба, периодически воспаряя над оркестром, сообщала, что и любовь, и жизнь кончены. Можно умирать. Действительно, если бы можно было выбирать, следовало сделать это теперь.