Музы дождливого парка

22
18
20
22
24
26
28
30

Слова, сочащиеся сладким ядом, призывно приоткрытые губы, покрывало черных волос на мраморно-белых плечах, соленый привкус крови во рту. Его беспечная муза снова излучала волшебный свет, вдохновляла и заставляла сходить с ума. Если заменить бездушный рубиновый браслет на тот, самый первый, гранатовый, если успеть поймать вот этот ускользающий закатный луч и найти в себе силы встать к холсту…

— Иди ко мне, моя любовь! Согрей меня!

Голос обещает блаженство, рубиновый браслет гипнотизирует, а от разливающегося по мастерской света голова идет кругом. За этот свет Савва готов простить своей Эвтерпе все. Он уже простил…

Эвтерпа, его муза. Ее тело такое жаркое, что больно касаться руками. И жадные, до крови, поцелуи. В ее глазах отражение его собственного безумия. А в занесенной руке его нож… Коварная, коварная муза, посмевшая поднять руку на своего творца.

…Жизнь покидала тело Адели медленно, утекала теплом из онемевших рук, выпивала краски из истерзанных поцелуями губ, гасила свет в удивленно распахнутых глазах. Тогда, четыре года назад, в темной подворотне Савва не успел рассмотреть, как это бывает, как жизнь уступает место вечности, но сейчас время было на его стороне. Он гладил свою музу по выцветающей щеке, жадно ловил губами последний вздох, впитывал в себя тот свет, который подарила ему ее смерть.

В себя Савва пришел только ночью. В темной мастерской, среди залитых кровью картин, в объятиях своей мертвой музы. Тело бил озноб то ли от совершенного злодеяния, то ли от вновь начавшейся лихорадки, но голова работала удивительно ясно. Пришло время сказать прошлой жизни «прощай». Прошлой жизни, прошлым музам, Парижу. Смерть Адели ему с рук не сойдет, нужно бежать.

Савва собирался быстро, несмотря на лихорадку и чудовищную слабость. Деньги, драгоценности Адели, документы, картины и наброски Амедео, кое-что из своих работ, только то, что можно уложить в дорожную сумку. Все, он готов к переменам! Осталась лишь самая малость…

Оранжевые язычки пламени радостно лизнули холст, сердце сжалось от боли, рука со свечой дрогнула. Уничтожение собственных картин — почти детоубийство. Но по-другому никак. Огонь — самый лучший сообщник, огонь сотрет улики, лица, воспоминания. Огонь оставит после себя лишь два до неузнаваемости обгоревших тела. Если все сложится удачно, его даже не станут искать. Возможно, в «Ротонде» кто-нибудь из друзей-художников поднимет в его память рюмку полынной настойки, наверняка кто-нибудь обрадуется его безвременной кончине, вероятно, его картины вырастут в цене, как некогда выросли в цене картины несчастного Амедео. Жаль только, что он, Савва, этого не увидит

* * *

Ната заговорила не сразу, выждала, когда хлопнет дверь библиотеки.

— У вас есть для меня какая-нибудь информация? — спросила она, всматриваясь в темноту за окном.

— Не так много, как вам хотелось бы. — Крысолов вернулся к дивану, устало откинулся на спинку стула. — Но одно я могу сказать наверняка: в вашем доме нет никаких призраков.

— А в павильоне? Вы были в павильоне?

— Был. — Он кивнул. — Там тоже все чисто.

Затаившаяся на задворках памяти черная тень снова всплыла перед внутренним взором. Эта тень совершенно точно не была галлюцинацией.

— Вы в этом абсолютно уверены? Вы сделали все, что должны были сделать?

— Я сделал все, и даже больше. Я играл на флейте…

Он играл на флейте! Самонадеянный мальчишка, начитавшийся всяких шаманских книжек и возомнивший себя бог весть кем!

— Господи! Да при чем тут ваша флейта? — Как ни старалась Ната, но скрыть раздражения ей не удалось.

— Как вы думаете, почему меня называют Крысоловом? — Его совсем не обидело ее раздражение, возможно, даже развеселило.

— Я не привыкла задумываться над такими… над такими глупыми вопросами.