Трудно было выйти на улицу, везде правил солдат, офицеры заполнили кофейни, русские патрули пробегали город… за что угодно вешали, убивали, заключали в тюрьму и высылали, потому что и грусть бунтом называлась. Население покоя и утешения искало в костёлах, те были постоянно полны, и не однажды стон и рыдания прерывали службу.
Выходя из дома, я не смел спросить о Юте, тем более пойти к ней. Неспокойный, я крутился по городу, проходил под её окнами, якобы случайно, сам себе объясняя и обманывая себя в необходимости этой дороги.
Однажды, когда я блуждал, схватил меня за руку Михал, нареченный Юты. Бедный малый был очень изменившимся и на лице его рисовались детские, неукротимые печаль и боль. Я приветствовал его, смешавшийся.
– Пане поручик, если могу вас просить… пойдите за мной к панне Юте.
Я чрезмерно удивился этому требованию.
– Прошу вас, – добавил Михал, – с этой несчастной Праги она уж совсем потеряла здоровье и охоту к жизни. Нечем помочь, сидит, плачет или псалмы читает. Я приводил доктора, он говорит, что больна, что очень плохо. Пусть хотя бы развлеклась. Я, хоть видит Бог, люблю панну Юту, но я простой человек, ни рассказать, ни утешить не сумею. Бывало с вами целыми часами разговаривала. Теперь одна сидит у окна и мучается. Пойдём, пан, к ней.
Он протянул мне руку.
– Очень охотно бы пошёл, пане Михал, – сказал я, – но она сама, может, этого не хочет. Ты понимаешь, что есть в жизни минуты, когда человек хочет и ему необходимо побыть одному.
– Как же нет, – отпарировал Михал, – ну, достаточно этого одиночества. Уже и доктор говорил, что нужно развлечение. А какие тут теперь развлечения, когда нельзя носа высунуть, чтобы москаля не встретить.
Бедняга опустил голову.
– Пойдём, пан, – повторил он, – я-то туда пойти боюсь, но она вас любила. Я необразованный, со мной не о чем поговорить, только о ремесле, пожалуй, а этого она не любит.
Смешавшийся, я шёл за Михалом, доброе сердце которого искало во мне лекарства для той, которую любило. Михал имел ключ от челядной комнаты, поэтому мы вошли не стучась… он меня предупредил и объявил.
Я слышал удивление, с каким Юта приняла это объявление наречённого, который ей объяснил, что встретил меня и привёл.
Итак, я вошёл. Юта сидела, одетая в чёрное, у окна. Открытое лицо позволяло мне теперь разглядеть черты страшной, грозной перемены, которая свидетельствовала о разрушительной болезни. Глаза были впалые и лихорадочно сияющие, на лице два тёмных пятна, уста бледные, даже улыбка, которой меня приветствовала, была грустной. Михал был обрадован, видя, что она всё-таки немного оживилась.
Подала ему руку, благодаря.
– Видишь, пан, – сказала она, – какой добрый мой Михал, понял то, что я была неспокойна за ваше здоровье, и ни чуть не принял мне этого за зло. Наша дружба для него не подозрительна, потому что он сам добрый и честный.
Михал даже поцеловал ей руку, не находя слов благодарности, в его глазах стояли слёзы. Юта притворялась весёлой.
– Он хотел бы меня развлечь и прошлое моё настроение и покой вернуть, но сегодня, как же это может быть. Будучи поляком, рассмеяться невозможно, трупы на Праге в глазах стоят. На улице отзываются московские труба и бубен… наших любимых нет. Спят в могилах или стонут в тюрьмах…
Она опустила голову.
– О, тяжкая наша жизнь! – прибавила она.