Итальянский художник

22
18
20
22
24
26
28
30

— Не знаю, — проговорил я с трудом, в голове у меня всё плыло.

— Достань ключик, достань ключик, достань ключик, — бешеной скороговоркой вдруг зашептала старуха, — достань ключик! Выпусти меня отсюда, я дам тебе средство, ты поправишься.

— Какой ключик? Что ты несёшь? Замо́к, если и был на твоей клетке, то давно заржавел.

— А ты хороший ключик принеси, он откроет. Достань ключик!

— Где его взять?

— Ключик лежит в могиле, в сердце мертвеца. Могилка на болоте, на болоте. В сердце змейка. Золотая змейка зелёные глаза.

— Найди змею, — вдруг страшно закричала старуха, — найди и убей эту змею. Тогда откроешь клетку. Выпустишь меня, дам тебе средство.

— Где искать-то эту могилу?

— А ты уже знаешь. Иди на болото, там и найдешь.

Мне почудилось, что я и в самом деле знаю, куда мне надо идти.

Три дня я блуждал по высохшему Мертинскому болоту среди тростников, кочек, чахлых деревьев и малярийный комаров. Папоротники разворачивали предо мной свои таинственные листья, красные ядовитые споры высыпались из них на рыхлую землю в белых паутинах грибниц и травяных корней. Оранжевые ягоды ландышей расплывались у меня перед глазами, в лесу стояла ватная тишина, ни один зверь не попался мне на пути, молчала кукушка. Я понял, что здесь я и умру. Старуха обманула меня.

Потом я очнулся. Коричневая подопревшая, в голубоватой плесени трава стояла надо мной. Я лежал в какой-то канаве поверх прогнившего рыцаря в развалившихся медных латах. Рёбра скелета торчали сквозь истлевшую одежду и дырявую кирасу. Сердце мертвеца было похоже на раздавленную лягушку. И на этом сердце, свернувшись петлями, лежала узорчатая гадюка. Змея укусила меня в шею.

Не могу сказать, что я помню, как выбрался из леса. Меня везли на подводе какие-то люди. Несли на руках. Я умирал. Опять умирал, но оказывалось, что это ещё не конец.

Жажда терзала меня, вода не приносила облегчения, хотелось пить ещё больше. Меня принесли в мою комнату. Помню плоёный воротник доктора, гадкое лекарство. Рука моя почернела, пальцы распухли. Перстень врезался в палец. Дочка карандашного мастера скручивала этот перстень у меня с руки, с мылом, чтобы палец не отвалился. Она вытирала мне лоб холодным мокрым полотенцем. Мне было холодно. Она парила мне ноги в тазу. Опять приходил проклятый доктор. Очень страшный, в чёрном. С белым своим воротником, с набором кривых ножей. Требовал денег. А дочку карандашного мастера звали Дина. Я помню это точно. Я жаловался Дине, что страшный доктор поселился у меня под кроватью и колотит мне оттуда снизу в спину. Дочка карандашного мастера утешала меня, лукавила, хитрила, говорила, что прогнала из-под кровати доктора. Но это была неправда, ночью он вылезал оттуда и требовал платы. Я доставал золотые деньги, оставшиеся от гонорара за дворец Мантильери, и швырялся ими в ненавистного скрягу. На шум прибегала Дина. Было видно, что она чем-то встревожена. Что случилось? — спрашивал я её, но она всё что-то скрывала и укладывала меня в постель. Жадный доктор принимался стучать мне снизу через доски кровати своим костылём. Точно, как я сразу не догадался. У него была деревянная нога. Дина собрала деньги с пола, убрала их в ящик моего стола и заперла на ключ. Ключ на пёстром шнурке. Дина, Дина. Вот оно что! Дина, золотые волосы, широкие скулы, зелёные глаза. Они убьют меня. Доктор и дочка мастера, они заодно. Надо бежать. Хорошо было бы убежать вместе с Диной, но она же меня убьёт. Я выкрал ключ на пёстрой тесьме из кармана Дининого передника, когда она завёртывала меня в одеяло. Меня бил озноб, я никак не мог согреться, хотя печка в моей комнате горела весь день, и толпа художников набилась в мою тесную, меньше зёрнышка, крошечную комнатку. Они решили расписать мне потолок летящими фазанами. Все художники подлецы, они хуже врачей. Ночью, завёрнутый в шубу с головы до ног, я выбрался в порт. Художники тявкали на меня и рычали. Гавань кишела осьминогами. Я сказал лодочнику, что желаю отварного осьминога, и он отвёз меня к замку Муль.

Я прибыл тайно и сообщил Луиджи, что собираюсь отведать варёного осьминога. Это была очень смешная шутка, но глупый смотритель тюрьмы ничего не понял. Когда я один в кромешной темноте, со свечным огарком в руке спустился в подвал к старухе, она отобрала у меня ключ, вытряхнула меня из моей тёплой шубы и заперла в клетке. Всё произошло за секунду. Я оказался взаперти. Старуха подняла воротник так, чтобы её лица не было видно, замоталась башлыком и взбежала вверх по лестнице.

Я провёл в подвале замка Муль восемнадцать лет.

Нет! Это невозможно! Сидеть в железной клетке нельзя. Я так не хочу. Здесь нет надежды, и даже нет возможности похвастаться своими страданиями, вызвать сочувствие и растравить сладкую рану душевной боли. Здесь невозможно ни отчаяние, ни возмущение.

Я кричал тюремщику, что я — не старуха. Тюремщик Луиджи иногда отвечал мне, что ты мол, старая ведьма, все время кричишь, что ты не старуха. Я уже не знал, кто на самом деле сидел в клетке, может быть, настоящая старуха оттуда давно выбралась и посадила вместо себя кого-то другого. Я сам начинал ощущать себя этой старухой. Время моей жизни определялось по длине бороды. Надежда на смерть была единственной моей надеждой, намного лучше, чем полное отчаяние. Но тело моё было не в силах умереть.

Жизнь — это переживания радости и горя. Когда счастья не хватает, мы стремимся придать нашим бедам величие и героизм, мы хотим гордиться несчастьем. Напрасно думаем, что блаженство достаётся в борьбе и лишениях, что просто так мы его не достойны. Мы боимся счастья и смерти и всё норовим купить себе любовь и пышные похороны какой-нибудь мукой. Мои мучения были абсолютно бессмысленны, их нельзя было ни на что обменять. Моя тюрьма не была искуплением или наказанием. Это был ужас, лишённый логики. Верните мне ужас моего мира, страхи мои верните, всё то, чего я боялся больше всего. Ужас моего детства, надежды на счастье и подозрение, что никакого счастья не будет. Как страшно. Я бы сдался врагу, предал друзей, отрекся бы от всего святого. Но никому не нужны мои предательства и отречения. Можно считать себя несгибаемым. Я согнулся и поменялся уже тридцать раз, но никто не увидит моего унижения. Было бы счастьем испытать стыд за что-то. Но и этого я лишён. «Пошли прочь, канальи», — изредка бормочу я, но уже не помню твёрдо, откуда взялась эта фраза.

Здесь очень тихо. Я слышу биение своего сердца и шум собственной крови. Я знаю, что море совсем рядом, но стены такие толстые, что не слышно прибоя. Но иногда всё-таки слышно, но я не уверен, правда ли это. Может быть, мне просто мерещится.