Итальянский художник

22
18
20
22
24
26
28
30

Обрывки мыслей блуждали в моей голове, ходили по кругу, как слепая лошадь у поливального колеса. Вспыхивали, клубились перед глазами в густой темноте дымные светлые полотна, скручивались, изгибались. Проступали длинные зубастые клювы, ветвились, росли сами собой яркие цветные узоры, лица незнакомых, никогда не виденных мной людей являлись из темноты. Орнаменты бесконечной лентой струились и переливались в моём мозгу. Громкая музыка звучала в ушах. Целый оркестр. Духовые, струнные, барабаны, литавры. Мощно, сильно, со сложными переходами тонов и ритмов. От величественного грохота, до минутной ласковой благости, какой и не бывает никогда на земле. Из шума, треска вырастала сложная гармония, зависала на миг над бездной и распадалась руинами величия и славы. Груды былой музыки подёргивались нежной апрельской травой, и приходили варвары с трещётками и дикими песнями. Кларнет, флейта и альты не хотели с этим мириться, поднимались в небо. Облака плыли у меня перед глазами. Стада облаков, я видел их десятки тысяч, они вспухали, меркли, снова озарялись светом, плыли, таяли, сияли. Ах нет, вы не так меня поняли! Торт превосходен. Я опоздал первым. Не может быть. Румпельштильцхен, Румпельштильцхен. Я бы его придушил. Трепещите, я пришёл, чтобы принести в этот мир любовь и правду. Стоило беспокоиться по таким пустякам. На карте времени остался след её полированного ногтя, она что-то подчеркнула для памяти, но название истёрлось на перегибе, и только клеёная марля сквозила через лохматые края мягкой бумажной утраты. Прошла жизнь. Хруст огурца. Кто-то говорит, хрустя свежим огурцом, невнятно: туды повернёте, за пригорком увидите. Да, с горочки спуститесь, там оно и будет. Не было такого, никто не объяснял мне дорогу, жуя огурец. Темнота. Холодно, душно, темно.

За восемнадцать лет в полной темноте, в железном коконе, подвешенном, как куколка бабочки, за такие восемнадцать лет вы узнаёте о себе почти всё. Вы знаете все закутки и потайные лазейки ваших мыслей, мечтаний и обид. Вы обдумали тысячи раз каждый ваш палец на руке или на ноге, каждый вздох. Мир подошёл к вам вплотную, мир заглянул в вашу душу и увидел пустую бездну. Не очень глубокую. С финтифлюшками. С глупостью. С умением смешивать краски и хорошо проводить линию. Но об этих годах бесполезно вспоминать. Лучше бы их забыть. Я потерял всё, чем когда-то дорожил. И всю оставшуюся жизнь мне приходится делать вид, что всё в порядке, что я могу смеяться и плакать. Я знаю, что многие считают меня человеком мрачным. Да хоть бы и так.

Вот вы жалуетесь, что солнце не светит, что вам темно жить. И тут, как раз, приходят добрые люди, говорят вам мудрости с добрым безразличием в глазах, что, мол, хочешь рассвета — просто ложись спать, когда проснешься, будет светить солнце, утро наступит само собой. А если я живу в пещере? Если вся моя жизнь — подвал не хуже анконского замка? Что тогда? Тогда мне говорят, что я сгущаю краски, что я не хочу замечать радостей жизни, что я скорпион, отравляющий сам себя своим же собственным ядом. Как мы видим, доброе пожелание лечь спать и обвинение в ядовитости разделяет ничтожно малый интервал мыслительного усилия. Я говорю: постойте, моя мрачная пещера черна, в ней страшно, но жить в ней лучше, чем погибнуть в банке сахарного сиропа ваших иллюзий счастья. Из сиропа нет выхода, а из пещеры — есть. Ты завидуешь и ревнуешь — говорят мне. Да, — отвечаю я, я вам завидую и ревную; я хочу любви, счастья, славы, денег, я хочу быть талантливым, хочу совершить подвиг и умереть, примирившись с господом богом. Да, говорю я, идиоты, вы правы. Вы правы, говорю я, ухожу в свою пещеру еще глубже и закрываю двери на засов. Потому что в моей ночной темноте есть звезды, а в сиропе – только дохлые мухи.

В итоге никакого чудесного спасения у меня не было. Не было побега, погони, переодеваний; не было разбивания кандалов камнем на морском побережье при свете луны, и роковые красавицы не укрывали меня от преследователей в шкафах с шелковым бельем. Просто волны расшатали несколько камней основания замка Муль. Во время шторма стену под водой проломило, волна ударила внутрь подвала, решётка сломалась. Я упал в воду и выплыл через дыру в стене. Вот и всё. Некоторое время в Анконе бытовала легенда про то, как рыбаки выловили сетями морского человека с белой кожей и бородой, заплетённой в косу. В тот день у рыбаков случился необыкновенно богатый улов, поэтому меня сочли счастливым даром моря и обошлись со мною чрезвычайно любезно. Я был накормлен ухой и, что интересно, отварным осьминогом. Мне подарили рыбацкие штаны, рубаху, куртку и красный колпак, а также дали на дорогу хлеба, вина и сушеной рыбы.

Я решил в тот же день покинуть окрестности Анконы. Если ничего другого не остается, то можно просто идти.

В полумиле от города мне встретилась незнакомая девочка лет пяти, может быть восьми, кто её разберет. Девочка была самого оборванного и независимого вида. С гармошкой под мышкой и красной лентой в черных волосах. Она прямо-таки остолбенела, увидев, что я приближаюсь к ней по дороге. Всё, — подумал я, — напугал ребенка, теперь ей будут сниться страшные сны. Девочка смотрела на меня, не отрываясь, с восторгом и восхищением. Час от часу не легче, — подумал я и обернулся, чтобы проверить, не стоит ли за моей спиной добрая фея с подарками или что-нибудь в таком роде. Феи не было, восторг предназначался мне. Девочка стала прыгать от радости. Она закричала: я знаю, ты мой папа! Мама про тебя рассказывала! Ты мой отец! Вот! Узнаёшь? — она подняла босую ногу. На большом пальце её чумазой ноги был надет мой перстень.

— Привет, дочка, — сказал я, — как ты выросла. Прости, не мог раньше появиться. Всё пошло не совсем так.

Ноги мои стали подкашиваться. Не узнать её было невозможно. Это была моя дочь. У неё были зелёные глаза и несколько свирепое выражение лица. Её звали Азра. Азра взяла меня за руку, в это время я почувствовал, что почти сошёл с ума и мне нужна помощь. Мы повернули назад, в проклятый и любимый город белых домов, света, ласточек и парусов среди синего моря, мы повернули в город, рискуя накликать на него беду. Земля качалась и плыла у меня под ногами. Ласковое безумие дуло тёплыми губами в затылок, нашёптывало, что придёт ещё милосердный ангел Азраил, сметая тёмными крыльями лепестки облетевших черешен. Пройдёт Азраил, ступая липкими от крови подошвами, и не останется тайн, которые охраняли деревянные лиловые ставни в белёных домиках в редкой тени приморских акаций. В молчаливом ужасе птицы покинут это место, а моряки, вернувшиеся в город с другой стороны горизонта, сойдут с ума.

Азра жила на лестнице, на самом верху под чердаком, в доме карандашного мастера, где когда-то жил и я сам. Её дед и мать умерли. Новые хозяева захватили дом. Эти люди – озабоченные, угрюмые и тупые, говорящие невнятно, — держали там Азру из милости. Так я вышел из тюрьмы. Моей прежней жизни не существовало, я был безумен. Но и это прошло.

Хочу понять, что с этим теперь делать. Не знаю. Я устал. Я по-стариковски устал от поездки из Анконы в деревню, от бессонной ночи, устал от волнений. Как быть? Хочется что-то предпринять. Но сил нет. Ночь кончилась. Начинается утро, поднимается туман, где-то вдалеке коровы мычат в тумане, звякают колокольчиками. Я хорошо знаю, как наступает утро: сонные коровы выходят из тёплого хлева, от них пахнет навозом и молоком. Они фыркают, ложатся на траву, им хочется спать. Они с хрупаньем срывают губами сочную траву, опускают длинные ресницы. Телята бегают просто так или бодаются безрогими лбами от избытка чувств и радости. У них мокрые носы и толстые прекрасные меховые уши. Овцы внезапно делают вид, что чем-то напуганы, и бегут курчавой рекой, к радости ягнят и грязных пастушеских собак, с репейниками в свалявшейся шерсти. Низкие утренние облака наползают на горы, холодно, сыро, невозможно поверить, что к полудню беспощадный зной маревом будет колыхаться над лугом, а цветы поникнут от жара и суховея. Но солнце ещё не поднялось. Хлопанье крыльев и крик петуха, парфюмерный запах дубовых дров, чириканье каких-то чижей. Но всё ещё сонно, сквозь туман, дрёму, сквозь сон и лень. Хочется забраться в тёплое колючее сухое душистое сено или под одеяло — не важно, ещё хоть чуточку сладкого утреннего сна, пока холодно и роса капает с крыши крупными каплями.

А я не спал полночи. Я снова ложусь в постель и засыпаю на несколько часов, чтобы проснуться уже днём.

День и жара. Это чувствуется даже в глубине моей комнаты. Свет сухим квадратом жжёт пыльный паркет. Меня разбудил какой-то счастливый звук. Я не разобрал сквозь дрёму.

— Есть тут кто? — вот он этот знакомый добрый голос. Пожилая женщина заходит ко мне в комнату как к себе домой. Улыбается. Я видел её сотни раз, а сейчас спросонья не могу её вспомнить.

— Сеньор Феру! Радость-то какая! Я сейчас вам кофе сварю! Вставайте! — она уходит, слышен её голос, она говорит громче издалека: а я смотрю, окна открыты! Дай, думаю, зайду, проверю! А это вы. Как я вам рада, дождалась на старости лет!

Это же Лючия-Пикколли! Она старше меня намного, но ещё не выглядит старухой. А я старик. У меня был замок Муль, и я стар. Она узнала меня. Лючия-Пикколли, вот про кого я забыл. Она же была няней моей сестры. Она возилась с Франческой-Бланш практически всё время. А я забыл. То есть не забыл, конечно, просто как-то не думал специально. Она же свой человек в доме, опора и утешение Франчески-Бланш. Она сидела с ней дни и ночи напролёт, когда умер её де Ламбор. Её нанял Мателиус. Только сейчас я это понял.

Дом ожил. Вернулись в дом все прежние звуки детства, кухонные запахи дыма, молока, ватрушек. Я пошёл умываться во двор, громыхал рукомойником, грел спину на солнце, стоя босыми ногами на мокрой траве в мыльной пене. Запах мыла и колодезной воды. Зубной порошок и моё полотенце с вышитой в уголке буковкой F. Лючия-Пикколи всегда звала сестру просто Бланш, и на её полотенцах стоял знак B.

Лючия-Пикколли накрывала к завтраку в саду, прижимая скатерть по углам тарелками, чтобы не унесло ветром. Ватрушки, пирог с рыбой, таз клубники, молоко, масло, хлеб, яйца в мешочек, сыр — откуда всё? Она пришла несколько минут назад проверить всё ли в порядке в усадьбе, узнать, кто открыл окна. Мы говорим с ней о сестре. Она знает о Франческе-Бланш всё, как будто они не расставались ни на минуту. Бланш пишет ей письма и шлёт подарки. Да, сестра умеет писать письма. Мне она тоже пишет и всегда писала. Она писала мне письма все восемнадцать лет, когда остальной мир считал меня умершим, когда обо мне забыли почти все. Франческа-Бланш писала мне как живому. И я получил все её письма, включая восемнадцать писем 10 октября через три дня после моего с Азрой возвращения в Анкону. Франческа-Бланш уплыла на Балеарские острова, у неё всё хорошо. Она вышла замуж. Но она пишет мне каждый год 10 октября письмо с прочерками.

От Дикимы я тоже получил тогда несколько старых писем. Дикиму я больше с тех пор не видел. «Ты куда-то пропал, — писала она, — я сержусь на тебя. Я выхожу замуж за Сицилийского короля Леопольда». Получалось примерно так, что если бы я не попался в эту западню в тюремном каземате, то она не вышла бы замуж за этого короля. Разумеется, просидев столько лет в ловушке, я ни на что не надеялся. И я очень ценю её слова «я сержусь на тебя» — это неравнодушие королевы мне очень дорого. Могла ли она написать что-то большее?

Лючия-Пикколли кормит меня большим деревенским суповым завтраком. Она как в детстве хвалит мой аппетит, велит класть сметану, тараторит, всплёскивает руками, забыв чем-то меня угостить, пододвигает ко мне тарелки и мисочки, трёт на тёрке твердокаменный сыр, отгоняет муху со лба тыльной стороной руки. Лючия-Пикколли улыбается, взглядывая на меня. Она источает уют и спокойствие, при том, что движения её большого тела стремительны и точны. Я думаю о том, что вот этот мир, тёплый мир завтраков, полдников, обедов и ужинов, мир утреннего умывания, вечерних разговоров, колыбельных песен, он существовал всё время, все эти годы он оставался неизменным, просто весну сменяло лето, наступала ягодная пора, созревал урожай, приходила долгая тёплая осень, к зиме поспевали тыквы и айва, коричневели листья на дубах, потом проглядывало солнце, приходили первые предвесенние дни, зацветали подснежники и примулы, телята, родившиеся зимой, впервые покидали телятник и бегали в восторге от широты открывшегося им мира, не в силах поверить, что это с ними всё-таки произошло.

Круг жизни свершался мудро и осторожно. Это прошло мимо меня. И а я думаю о первых своих днях на свободе.